Контрольная работа. И следующее утро наступило, укоротив мою командировку ещё на день, а я так ничего и не предпринял, но и жить

…И следующее утро наступило, укоротив мою командировку ещё на день, а я так ничего и не предпринял, но и жить, радуясь тому, чему радовался ещё вчера, тоже уже не мог.

В это утро у меня было назначено свидание с одним крупным деятелем города Еревана, энтузиастом и вдохновителем современного городского строительства — по всем свидетельствам, человеком во многих отношениях замечательным.

Всё более совестно становилось мне при воспоминании о всех тех людях, что шли мне навстречу: придумывали тему, чтобы я мог сюда приехать, оформляли командировку, выписывали деньги, помогали советом, интересовались устройством моего быта, предоставляли редакционную машину.

Теперь они все чего-то от меня ждали. Я должен был не подкачать и не подвести.

Я вышагивал по утреннему городу, радостно отмечая в себе, что был не прав, что город нравится всё больше и больше — просто я закостенел в субъективности и т. д. И действительно, утром город смотрелся. Чистый и нежаркий, с ещё длинными тенями, он был тих и скромен, и розоватость ему шла.

«Ереван следует смотреть рано-рано утром…» — так я начну очерк. «Да, именно так я его начну», — бодро сказал себе я, перешагивая порог большого учреждения.

Без трёх минут одиннадцать, довольный своей точностью, я представился секретарше. Она скрылась в кабинете и тут же объявилась: меня просили чуть обождать.

Всё пока не расходилось с эскизом, уже возникшим во мне из рассказов различных людей об этом человеке. Рассказы эти носили всегда и только положительный характер. Никто не сказал о нём дурного слова, несмотря на его высокое положение. Но всегда вместе с высокой похвалою постепенно проявлялась некая полуулыбка, улыбочка, не насмешливая, не скептическая, скорее уж добродушная, но — до конца мне не понятная. «Да-да! — говорили все. — Исключительный! Порядочный! Знающий-понимающий!» Само единодушие в оценке этого руководителя было исключительным и отнюдь не объяснялось боязнью или осторожностью, что было бы сразу заметно. И действительно, порядочный и знающий человек на своём месте — явление, достойное всяческого одобрения… Но… тут возникала полуулыбка. Нет, никто не говорил «но», это я говорю «но», на месте «но» была половина улыбки. У некоторых она была без слов, на ней всё и кончалось. Один сказал: «Он любит подчеркнуть своё сходство с Н., вот увидишь». Это мне мало что говорило, поскольку о внешности Н., замечательного армянского поэта, я имел ещё более отдалённое представление, чем о его стихах. Другой сказал: «О, это актёр!» Замечание, впрочем, было лишено язвительности: так, просто — актёр, и всё…

«Спросите его, сколько лет он не был в отпуску», — посоветовал кто-то, совсем уж загадочно.

И что-то проступало в моём воображении, неотчётливое в чертах, но определённое в характере, и мне уже не терпелось сличить эскиз с оригиналом. Пока всё совпадало: и маленькая, опрятная, демократичная приёмная, наводившая на мысль, что передо мной руководитель не из тех, что в первую очередь заботятся о солидности своего обрамления, а даже из тех, у кого руки до себя не доходят; и секретарша, не красавица и не бывшая красавица, а в самый раз; не высокомерная и не фамильярная, не эффектная и не уродливая, будто и нет её и есть она… Всё пока было так, как костюм от аристократического портного: и сидит превосходно, но не заметишь, как сшито и из чего.

Тут из кабинета вышел некий ходок — старец горец, чуть ли не в бурке, чуть ли не барашек выбежал впереди него — представитель народа, простой человек… Секретарша тотчас сняла трубку и попросила меня войти. Было ровно одиннадцать, секунда в секунду.

Он сидел в дали большого и длинного кабинета и говорил по телефону. Я приостановился, закрывая за собою дверь, мы встретились взглядами и какую-то долю секунды как бы покачивались, устанавливая равновесие, как бы на концах одной доски. Потом он перевесил: точным кивком, не суровым и не нарочно любезным, он попросил меня подойти. Мой конец поднялся, и я легко, как под уклон, направился к его столу. Это было время, пока я пересекал пространство между нами… И это было именно пространство, потому что ничего, кроме его стола и пары кресел, в кабинете не было. Это до меня даже не сразу дошло — самое вопиющее отличие его кабинета… В нём не было ни буквы «Т», ни буквы «П». То есть никакого такого стола для заседаний. Ни графина, ни стакана. И телевизора там не было. Не помню точно, была ли там модель парусника, но картины над головой, кажется, тоже не было. Это был кабинет, из которого всё вынесли. Но — как бы сказать поточнее — это не был и кабинет, в котором никогда ничего не стояло из того, чего сейчас в нём не было. Опять же не уверен, действительно ли более светлый прямоугольник паркета обозначал исчезнувшую палочку от буквы «Т» или только квадрат менее выгоревших обоев обозначал бывшую картину. Во всяком случае, таково было моё впечатление, что сидит он под не висящей над ним картиной и что я обхожу не стоящий перед ним стол для заседаний в виде палочки от буквы «Т».

Я подошёл к его столу (это был обыкновенный канцелярский столик на месте прежнего океанского стола, и на столе ничего не было) ровно в ту секунду, как он закончил разговор и уже клал трубку, вставая со стула и протягивая руку. Нет, он не заканчивал торопливо разговор, так же как и не тянул его до той секунды, когда я подойду, — он просто успел его вполне закончить к этому моменту. И он не протягивал мне руку, продолжая разговаривать, не указывал на кресло, прижимая трубку плечом к уху, и не пожимал плечами, и не разводил руками, и не строил нетерпеливую гримасу невидимому собеседнику, он не швырнул трубку, закончив разговор… Нет, он попрощался с абонентом, положил трубку, повернулся ко мне и протянул руку, не заставив меня ждать ни секунды. Но — как бы сказать поточнее, — он всё-таки именно успел всё это проделать, и удовлетворение от этого при всей сдержанности таки отразилось на его лице какой-то светлой тенью или бликом, и то, что он не посмотрел на часы, чтобы убедиться, что секундная стрелка стала на 60, объяснялось лишь тем, что он умел владеть собой.

Такой это был человек.

Мы ещё раз покачались в равновесии, теперь уже вблизи, на более точных весах, на двух концах рукопожатия. И рука, и её пожатие были безупречны: ладонь была сухая, но не шершавая, пожатие уверенное, но не сильное, — и в чистоте рук не возникало сомнений. Он нажал рукой на чашку моих весов — и я опустился в кресло.

Это был короткий и уместный взгляд при рукопожатии, и пауза его, его некоторая длинность, едва ли даже могла быть ощутима, но была. Мы ещё раз взглянули друг другу в глаза и как бы поняли друг друга. То есть либо мы действительно поняли друг друга, либо каждый из нас по-своему понял другого и постановил оставаться в этом понимании и упрочаться в нём… Во всяком случае, этот взгляд означал, что, включившись в игру под названием «интервью», мы оба берёмся не отступать от правил и не выходить за рамки избранной условности, где каждому очевидно, о чём и как нужно говорить, что отвечать и что спрашивать (именно в этой последовательности, то есть ответ обусловливает вопрос). И если так, просто неэтично было бы производить тайком измерения и на другом, необусловленном уровне. Так же неэтично, как приставать со служебной просьбой в бане.

И если так, то я очень виноват. Но полагаю, что и у него осталось от меня кое-какое «второе» впечатление.

Так вот, он взглянул на меня прозрачными зелёными глазами, очень шедшими к его неправильному матовому лицу, и встряхнул чубом, как бы с лёгкой досадой, что это встряхивание тоже очень ему шло. И тогда лёгким, неуловимым жестом он как бы смахнул с лица паутину. Этот жест… я его уже видел.

С внезапной убеждённостью и непреложностью я понял, что этот-то жест и принадлежит поэту Н., о котором теперь уже я имел более отчётливое представление, хотя бы внешнее. Именно так: не о моём градостроителе (он как раз стал внешне менее отчётлив в этот .момент), а о поэте… Это меня поразило, что похожесть столь самостоятельное качество, даже при отсутствии в поле зрения предмета сходства. Но это — в сторону.

Это был прекрасный мужчина, очень хорошо сохранившийся и выглядящий, в то же время без вульгарности цветущего здоровья и моложавости: он был идеалом своего возраста, и только эта идеальность соответствия несколько молодила его. В общем, он был физически интеллигентен. Рубашка была идеальна, как и выбритость его щёк, причём идеальна в том дивном смысле, что одновременно не выглядела только что вынутой из комода, так же как и щёки его скорее наводили на мысль о кофе и хороших сигаретах, чем о помазке.

Он предоставил мне начинать, и, пока я ползал, формулируя тему, мне и самому-то не вполне ясную, он прозрачно смотрел мне в глаза, внимательно слушал и молчал, впрочем, исключительно как вежливый, умеющий слушать и не перебивать человек.

Я же, хотя и обращал по ходу дела свою неумелость в игру неумелости, чтобы внутренне поддержать себя, всё-таки действительно мычал и плавал и чувствовал себя всё более неуютно под его внимательным и умным взглядом.

— Вы знаете, — из меня потекли жидкие слова. — Я совсем не специалист в вопросах строительства, и более того, не журналист в прямом смысле… — «Более того, идиот, — подумал я за него, — в прямом смысле». — Начнём с того, — сказал я, — что я ничего не знаю, кроме того, что Ереван знаменит среди прочих городов своим строительством… Что, — говорил я, — вряд ли возможно за короткое время войти глубоко в курс, а по-дилетантски мне выступать, естественно, не хочется, да и вряд ли читателю интересно иметь дело с цифрами; что все мы, простые люди, видим изнутри наружу — из окон своих квартир и учреждений, и взгляд наш частен и дробен, а как раз интересно бы узнать мнение человека, смотрящего снаружи внутрь, то есть, — пояснил я,— не забывающего о категориях большого и целого, и интересно бы было бы… — Я иссякал, а он слушал. Наконец, как бы взглянув на свои внутренние часы, тем решительным и порывистым движением человека, который не привык терять время, который давно всё понял с полуслова и даже прежде, чем я открыл рот, и лишь из вежливости терпел моё пустое многословие, он вступил в игру.

Безупречность была его единственной слабостью.

— Архитектура как средство воспитания человека, говорите вы? — «Когда я это говорил?» — забуксовало у меня в мозгу. — Да, это так. Человек — безусловно, первый фактор в строительстве. Не чтó мы строим, а для кого мы строим. Его духовный мир, его завтра — вот что должно прежде всего заботить нас, пока всё находится на бумаге, в чертежах, а не в камне. Не о сегодняшнем дне, не о сроках и процентах — об этом мы привыкли думать, а что будет через пятьдесят лет?! — Голос его зазвенел. — Часто ли мы задаём себе этот вопрос? Мы всё говорим, что строим во имя будущего… Мы привыкли произносить эти слова, совершенно не вникая в то, что они значат. Мы, как правило, совершенно не думаем о будущем, о том, каково будет людям в построенном нами мире… Погрязая в мыслях о производстве, экономии и плане, мы как раз и не думаем о завтрашнем дне…

Поразительно было это «мы»!

Говорил — будто сам строил…

Казалось, он был готов к нашей встрече более, чем я предполагал. Он говорил мне то, что я не надеялся услышать. Он был готов прежде, чем я появился на его горизонте. И поэтому наивно было бы полагать, что я как-то направил беседу. Получалось так, что он говорил мне даже слишком то, что я хотел бы от него услышать. И те полторы мысли, которые возникли во мне в непосредственной связи с моим заданием, которые я уже представлял себе в набранном виде в форме «размышлений писателя», и их он тут же отобрал у меня. Для точного воспроизведения интервью, а раз этот человек настолько полно и осмысленно говорил от себя, то и следовало, по-видимому, ограничиться его точностью, — для такого воспроизведения у меня просто не было журналистских навыков. И я потерялся в лёгкой панике, на секунду перестал слушать, что же он говорит; обнаружив это, растерялся ещё больше и несвойственным и неумелым движением раскрыл записную книжку и записал первую цифру 50, которую мне потом ещё долго пришлось разгадывать, о чём она. Как списывающий ученик, ужас положения которого помножается ещё и тем, что, списывая, он к тому же не знает, то ли он списывает, и уже более стыдится написать какую-либо смехотворную глупость, чем получить честную и прямую, как единица, двойку, — так и я даже прикрыл от него ладонью, что же такое пометил я в своей книжечке.

От него всё это не ускользнуло, но и он не ускользнул.

То ли записанное пером не вырубишь топором, но существует у нормального, здорового человека некое остолбенение и впадение в гипнотическое состояние от любой формы протоколирования. Оттого, что человек напротив взял перо в руки, на тебя хотя бы в первую секунду да повеет подвальным, дежурным холодком… Если и не так, то сработает рефлекс повышения ответственности — и ты споткнёшься, запутавшись в согласовании и падежах. Человек переходит из состояния говорящего в состояние отвечающего, а из состояния отвечающего в состояние допрашиваемого, как пар в воду, вода в лёд.

Допрашиваемый на секунду уронил глаза, и, поскольку он позволял себе не много безотчётных движений, взгляд этот брякнул, как льдинка, и речь его прервалась. Правда, предложение уже было закончено, и он мог придать всему вид естественной паузы. В общем, он быстро взял себя в руки, даже, можно сказать, подхватил на лету, и продолжал как ни в чём не бывало. Но что-то, по-видимому, бывало. Потому что, не передать даже в чём, но речь его с этого момента как бы несколько перестроилась, настроилась на запись. И хотя я всё решался, какую же его фразу записать следующей, а решившись, окончательно не слышал, что же он говорит, но всё-таки вертел в руках карандаш… Мой собеседник не позволял себе смотреть на карандаш, но взгляд его был уже привязан ниточкой, и, вертя карандаш, я эту ниточку подёргивал.

Я всё лучше чувствовал его, но всё хуже — себя и всё меньше мог слушать, что же он говорит. Я входил в его положение, и мне было неловко, какого чёрта морочу я голову этому серьёзному человеку, у которого без меня полно настоящих дел… Действительно, если бы я ещё строчил без передышки, то он бы мог забыть про мой кинжал. А то было совершенно неизвестно, какую из его фраз я подстерегаю…

— Среда — средство воспитания… — говорил он и невольно делал паузу, чтоб я успел записать, а я вдруг не записывал, и он немножко терял нить. Потом усилием воли он прогонял наваждение, — …сохранить национальные традиции и творить сегодняшним днём! — Всё-таки всякий раз, как он доводил речь до восклицания, перед ним отчётливо возникало видение карандаша, и он ронял взгляд. Речь его была осмысленна и хороша, и тем более можно было обидеться за каждую фразу, почему она не записана, так же как и удивиться, почему записана другая. Дискриминация, которую наводил в его речи мой карандаш, была ничем не оправдана и несправедлива, как любая дискриминация.

И я, как бы отдавшись слушанию, как бы по-честному отложил карандаш в сторону, настолько поглощённый…

И это не замедлило сказаться.

Он дельно рассказал о перспективах роста города, о том, что существует идея локализации этого роста, чтобы город не разбухал в бессмысленных и бесформенных окраинах, а находил внутренние ресурсы в перестройках, перепланировках, ликвидации отсталых и невыгодных в архитектурном отношении районов. Рассказал о трудностях, стоящих на пути этой идеи, о косности мысли иных деятелей, неистребимой приверженности вчерашнему дню, об административной инерции и лени…

Он легко, без одышки взбирался по ступеням слов на самую кручу, мы одновременно оглядывались вниз с лёгким головокружением и тогда быстро и плавно соскальзывали по спирали его речи в некую тишину и сумрак паузы, остановленного в задумчивости смягчённого взгляда, и, отдохнув там под кроной предыдущего периода, начинали взбираться вновь.

Это был уже не тот знакомый мне тип оратора, который получает удовлетворение от ладно скроенной фразы, входящий в речь с мужеством пловца и спелеолога… И вот — выбрался из периода! В конце фразы — слабый свет, как выход из пещеры.

Этот не вползал в пещеру, судорожно нащупывая в аппендиксах «который», «что» и «как» выход из неё, не мочил сандалий в лужице вводных слов — он работал на открытом воздухе…

— …Масштабы ещё лет пять назад показались бы мифом. Через день вступает в строй пятидесятиквартирный жилой дом!.. Но именно масштабы и не должны смущать наш разум, поглощая в себе и идею и назначение… Мы уже научились обращать внимание на внешний вид здания, даже на его взаимосвязь с ансамблем, но вот внутренние помещения… Задача сейчас — ликвидировать этот разрыв между комнатой и фасадом!

«Разрыв между комнатой и фасадом» — неожиданно я снова раскрыл книжечку и занёс туда эту отважную фразу. Неясное соображение забрезжило во мне, когда я фиксировал слово «разрыв», столь уверенно произнесённое, будто это был узаконенный термин. Я записал эту обычную на первый взгляд фразу, поразившую меня каким-то неуловимым несоответствием между её смыслом и посторонней отчётливостью её формы… Смысла, остановившего меня, я так и не уловил, тем более задерживаться было некогда: мой собеседник тоже приостановился с разбегу на этой фразе, потому что именно её стал фиксировать карандаш после долгого перерыва, а это что-нибудь да значило, и, как человек, обегающий внезапно возникшее препятствие, он метнулся в сторону, сделав вид, что туда-то он и направляется. Мой карандаш оплодотворил эту фразу, она превратилась в завязь, и вот уже созревал, набухая, плод. Моё внезапное недоумение над этой фразой было тут же удовлетворено целой речью, возросшей на ней, и эта речь мне многое объяснила…

— Мы требуем от человека, чтобы он с каждым днём работал лучше и лучше, — говорил он со всё большим подъёмом, как бы плотнее и устойчивей устраиваясь на окончательно выбранной площадке, — и нас не интересует, как чувствует он себя, идя на работу и уходя с неё… Мы постоянно твердим ему о его обязанности и долге перед родным городом… И никто ещё не поставил вопрос так: а город должен человеку?! — Он несильно, но выразительно выкинул руку, как бы поместив эту фразу чуть повыше того уровня, на котором она прозвучала: там, чуть в стороне от источника звука, она никелированно блеснула, как большая скрепка. — Человек идёт на работу… Какое настроение возникает в нём от одинаковых, убогих и некрасивых улиц? Или, наоборот, настроение его подымается от окружающей красоты, и он приступит к работе с духовным подъёмом и приливом сил? Разве не стоит подумать о маршруте человека по городу? Чтобы его проход был как бы оркестрован и город в движении был бы точен и продуман, как музыка?.. Мелодия улицы… — На секунду он смолк, как бы прислушиваясь. — Этот эксперимент…

Рука дёрнулась и, несмотря на моё недовольство, вывела это слово — «эксперимент». На лице моего собеседника появилось чистое выражение страсти, струны его лица натянулись и зазвенели, не исказив в то же время приятной и спокойной его матовости.

Тут зазвонил телефон.

Во всяком случае, где-то рядом со словом «эксперимент» в моей книжечке отчёркнут квадратик, и в нём написано: «тел. разг.». Слушал он, не перебивая абонента и несколько хмурясь. Потом неким взрывом изнутри лицо его разгладилось и снова стало решительным и ясным…

— Я сразу сказал, что это непрофессиональный эскиз. Потом узнал (лицо его остыло от твёрдой улыбки), и действительно, он даже не практик — просто дилетант. (Ему что-то сказали на том конце.) Да, мне сам метод не нравится, — ответил он, всё ещё сохраняя твёрдую улыбку. — Нет, нет. Тут требуется творческий анализ. Главное — не спешить…

Я был совершенно очарован словами «непрофессиональный эскиз», «метод» и «анализ», исходящими из его уст. Дело ведь ещё и в том, что это были отнюдь не специально употреблённые слова — они были сказаны в естественном и непредусмотренном разговоре. А следить за содержанием разговора и поддерживать его так, чтобы ещё и произносить что-либо специально для третьего, случайно слушающего — такая тройная, три раза переплетённая в самой себе задача не под силу, подумал я, никому, тем более такому милому человеку…

Повесив трубку, он опять — чудо-человек! — не произвёл ничего лишнего: ни бессмысленных извинений, что прервалась беседа, ни пояснений, в чём там, на проводе, было дело, ни «на чём остановились?» — ничего подобного. Он взглянул на меня коротко и ясно, будто бы не прервал свою речь на полуслове, и взгляд этот выражал, что всё, что в целом он высказался по данному вопросу, в подробности же входить нет возможности, а дальше спрашивайте, что вас ещё интересует, работайте, ведь зачем-то вас сюда прислали… И время идёт, дорогой товарищ.

Мне уже многое стало ясно: сфера восхищения и сфера сомнения проявлялись во мне, всё более отдельные друг от друга, и как бы раздвигались… Восхищение, как эмоция, занимало настоящее время, сомнение, как нечто рассудочное и даже нехорошее, требовало раздумий и существовало более в будущем. Те несколько фраз и словечек, о которые я споткнулся, никак не успелось осмыслить, и меня скорее раздражала просто заминка, разрушение этой гармонии и подозрение в собственной подозрительности. Мне было мучительно неловко моей досужести и праздности перед этим человеком дела. Во всяком случае, я решительно не знал, о чём мне с ним ещё говорить, и был озабочен тем, чтобы задать хоть сколько-нибудь неглупый вопрос и остаться более или менее на заданном собеседником уровне. Я несколько замялся и растерялся, вдруг меня озарило одно туманное соображение, и я радостно пустился излагать его.

— Вам я могу сказать откровенно, — покраснев, сказал я, — сначала Ереван мне не очень понравился, и я, конечно, никому не мог признаться в этом. Лишь немного узнав страну, в которой он находится, я стал свыкаться с ним. Парадокс Еревана, — сказав слово «парадокс», я сделал реверанс словам «оркестрован» и «эксперимент», — заключается в том: вот вы отмечаете 2750 лет со дня его основания, а никакого исторического лица город не имеет… Индивидуальность города складывается веками, городá, возникающие в наше время, и не могут иметь лица, а лишь более или менее соответствовать деловым и эстетическим требованиям… — Мой собеседник закивал, и, поощрённый, я тут же потерял нить. — Боюсь, что моя мысль может показаться досужей кому-либо, но, исходя из всей предыдущей нашей беседы, думаю, что вы поймёте меня правильно… — Это был запрещённый прием, и, выходит, я совсем зажмурился, раз выговаривал такое, но пока только сам себе я казался лихим, моего собеседника этот мой заход лишь насторожил: лыком он шит, разумеется, не был. — Именно потому, — говорил я, — что все постройки Еревана прежнего времени непримечательны в архитектурном отношении, и мог возникнуть план генеральной реконструкции и перестройки города, включая и центральные районы. Вы хотите видеть свой город прекрасным, придать ему индивидуальный, неповторимый облик… — Лицо моего слушателя смягчилось, он всё более готов был согласиться со мной. И хотя банк держал я, а он лишь брал предложенную карту, причём видел, что я передёргиваю, давая ему к десятке туза, — он карту брал. — Но, — говорил я, — как бы ни был профессионален и даже гениален план, какими бы прекрасными идеями ни руководствовались его создатели, вы это новое и неповторимое лицо города хотите создать в определённый срок, вы не можете ввести в свой план тысячелетнюю историю, вы сотворите город неизбежно в нашем времени, и эта пока нами неуловимая печать будет замечена уже последующими поколениями. То есть древний город Ереван будет новым городом, построенным единовременно, и эта однотонность времени, не кажется ли вам, может не вполне устроить те последующие поколения, о которых в Ереване в отличие от многих других городов не забывают?.. Я что-то не припомню городов, которые сумели бы приобрести индивидуальные и живые архитектурные черты в течение нескольких лет. Как правило, индивидуальность города складывалась скорее в результате работы времени, нежели строителей. Как вы думаете решить эту проблему без помощи времени, ведь времени у вас нет, а планы ваши столь принципиальны? Из известных мне примеров только Петру удалось придать лицо городу по плану и за короткое время…

При имени Петра глаза его коротко и глубоко блеснули, этот взгляд был тут же скрыт вовремя пришедшимся усталым его жестом, как театральным занавесом, но либо я обрёл уже опыт в общении с ним, либо настолько уверовал в свое «вúдение», что только «своё» и видел, независимо от того, было ли это «своё» на самом деле или его на самом деле не было, — но блеск этот не ускользнул от меня.

— Да, — сказал он, и лицо его побледнело и загорелось, но не в вульгарном смысле этого слова, а как лампа дневного света, что ли. — Да, вы совершенно правы… Вы справедливо вспомнили Петра… Он сумел придать городу с самого начала неповторимый облик. Мы у себя в строительстве решили много проблем, но до сих пор не решили характера города. Ленинград, Таллинн — вот города, при одном имени которых сразу возникает образ. Мы хотим добиться того же у себя в Ереване. — Похоже, он пропустил моё соображение о времени и строительстве, зато почему-то, где я не ждал, задержал своё внимание на Петре… Я схватился за карандаш, и то ли речь его вдохновенно рвалась, то ли я записывал лихорадочно и неосмысленно, но дальше у меня следуют очень бессвязные заметки, и я уже давно ломаю над ними голову… — Чтобы город имел и воспитательное значение… Плакаты, щиты — всё это так формально, безвкусно и, как правило, унижает саму идею… Иногда просто кричать хочется: «Зачем вы коптите духовный мир человека?!» (у меня записано «дух. мир», и я всё расшифровывал это не как «духовный мир», а как «дух мирного человека» и долго недопонимал фразу). Это, конечно, эксперимент, то, что мы задумали… Кольцевой бульвар, решённый в различных национальных архитектурных стилях, будет символизировать дружбу народов. Или улица N, решённая так же экспериментально… Вы там не были? Вот вы пройдите и обратите внимание хотя бы на то, что там совсем нет мемориальных досок. Так формально, так приелось — все эти доски… А там вдруг стоит работа одного нашего талантливого молодого скульптора, нет, не бюст, а символ, решённый в приподнятом, высоком ключе… Не как справка из домохозяйства, приклеенная на стенку, как на доску объявлений, — «здесь жил такой-то» или «здесь жили люди…» Нет! «Здесь что-то божественное!..» — должно прийти в голову прохожему… Такие памятники внушат уважение, будут невольно влиять на мысль прохожего и незаметно служить ему высоким примером того, чего может достичь человек… Скажем, идёт отец с сыном, взял его из детсада после работы — и вдруг эта скульптура… Отец, усталый и озабоченный, не смотрит по сторонам, сынишка же обращает внимание: что-то непонятное… «Что это, папа?» — спрашивает он. И папа вынужден объяснить, а если не знает, сам должен подойти и прочесть: здесь жил и творил такой-то… «А что он сделал? Почему ему такая тут стоит штука?» И вот уже отец с сыном ведут беседу…

Далее я что-то совсем пропустил, восхищённый: мелькали цифры, масштабы, небоскрёбы… Миллион квадратных метров разрушить — полмиллиона построить… Или наоборот. Вдруг я понял, что он молчит.

Я как бы дописал последнюю фразу и поднял глаза.

Не знаю, взглянул ли он на часы, я не видел… Но, секунду поколебавшись, он решился ещё на что-то, выбежал в соседнюю комнату и вынес оттуда трубу…

И вот мы склонились над развёрнутыми чертежами, слегка касаясь друг друга плечами, — там была иллюстрация к роману Ефремова, но это был бассейн-аквариум с рестораном под водой и птичником над водой, рыбки заплывали к нам прямо в рюмки, и поверить в это было бы трудно, если бы бассариум не был намечен к вводу в будущем году…

Тут я могу точно поручиться, что он не взглянул на часы. Но, замерев на секунду, как бы прислушавшись к тиканью, он так же стремительно исчез в соседней комнате. Из своего- кресла я не мог её разглядеть, но она показалась мне маленькой и значительно более наполненной, чем та, в которой мы находились. Я даже подумал, что там-то всё и свалено, что когда-то было в нашей комнате… Наконец он выскочил, прижимая к животу несколько цилиндрических шашек. Никаких ассоциаций, кроме внезапного взрыва и соображений о том, не запачкал ли он рубаху, они во мне не вызвали.

— Вот, — он уронил их на стол, — цветной асфальт! Экспериментальные образцы. — Действительно, шашки различались по цвету. — Какой скучный, утомительный цвет у нас под ногами! А теперь… Не говоря об уменьшении аварийности… Шофёр теперь не уснёт за рулём!

Тут в нём истекло время. И как раз так, что он всё успел. Мы глубоко сердечно и без тени фамильярности пожали друг другу руки.

Прикрыв за собою дверь, я взглянул на часы. Было ровно двенадцать.








Дата добавления: 2014-12-05; просмотров: 674;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.015 сек.