Вершина
Это и был Гехард… Я стоял в центре, задрав голову. Там, высоко надо мной, был небольшой голубой круг — оттуда и проникал сюда свет. Там было небо. «ОН начал оттуда… через это отверстие ОН и выдолбил весь храм…» — детским шёпотом сказал мне друг. И хотя я стоял глубоко внизу, до сих пор внутренним взором я вижу этот храм сверху вниз, как видел, по-видимому, ОН, стоя там, на скале, наверху, когда храма ещё под ногами его не было…
От голубого круга вниз, расширяясь, шла чаша свода, и, достигнув полусферы, купол обрывался и повисал над вами совершенной окружностью. По касательной к полусфере вниз отвесно уходили четыре колонны и глубоко внизу, достигнув меня, исчезали в плите, на которой я стоял, — и тогда уже купол покоился, опираясь, на четырёх колоннах, столь стройных и совершенных по форме, что описывать их без специальных познаний я не берусь. От нижнего края купола расширялось на четыре стороны от каждой четверти круга четырьмя округлыми лепестками полое тело храма; там уже, в далёких от центра краях, стены падали отвесно вниз, проецируя четыре лепестка на основание, — там уже я стоял, на плане. На плане угадывался всё тот же армянский крест-цветок…
Там уже я стоял, на дне… В сумрак уходили дуги стен, колонны устремлялись вверх, переходя в купол, с вершины которого на меня смотрел голубой круглый глаз неба. Всё это было в скале, из одного цельного камня. Формы были столь гармоничны, единственны, абсолютны — такого совершенства я не видел никогда и больше не увижу. Слово «гениально» звучит низко для определения того, что я видел.
ОН… выдолбил… во-он через то отверстие, сверху вниз… весь этот храм… Кто ОН? Имени нет и быть не может, хотя он был один. Бог в этом безымянном человеке вынул лишний камень из скалы, и остался храм. То был верующий человек, верующий, как бог. Ничто, кроме веры, не способно создать такое. Неверующий не мог бы, и фанатик сломался бы. Чудо человеческой веры — вот что Гехард.
Никакого крепления в храме не было.
Храм уже был в этой скале, надо было только выдохнуть оттуда камень… Никакие машины не могли бы сделать этого. Только руками, только ногтями, только выцарапать по песчинке можно было этот храм. Никакой ошибки, никакой лишней трещины не могло быть в этой скале, потому что храм там был. Никакого чертежа, никакого расчёта, потому что там был именно этот храм, эти формы и эти очертания. ОН верил и видел единственное, вот и всё. Он мог бы и не молиться, и не ходить в церковь, и не знать слова божьего — в нём был бог. У него не было чертежа, ОН имел в своём мозгу столь честные и чистые своды, что перенёс их сюда и ошибки быть не могло. Его мозг стал подобен будущему храму, храм же был подобие бога.
Это сейчас я нанизываю косноязычную логику слов — у меня нет другого выхода. Тогда же у меня не было слов, и не могло быть, и не должно было быть — меня не было. И я стал подобен ЕМУ, та же немота, то же отсутствие себя, та же вера жила теперь во мне, потому что я был заключён в его честный и чистый мозг, в его веру, в его цельную и единственную мысль, где никакая другая уже существовать не могла. Это было ЕГО бессмертие.
Но долго наша несовершенная душа этого не могла вынести. Мы переглянулись наконец. И тогда мои друзья, вспомнив, что мне надо показать, как гостю, всё, таинственно разошлись в стороны, оставив меня в центре, и остановились каждый у одной из колонн. И запели. Это была старинная армянская мелодия, медленная и скорбная. Эхо многократно повторило их голоса, и вся скала отозвалась, как колокол. Мы и были внутри каменного колокола, как ботало. И многоголосие это было столь же органичным и гармоничным, как и линии храма, да и не могло быть другим. И линия и звук были подчинены здесь одному закону… Разве наше разветвлённое знание не есть потеря знания единственного, единого закона? Когда нет этого закона, тогда уже, конечно, — архитектура, чертежи, правила, расчёты, физика, акустика, машины — муравьиное совершенствование обломков единого и цельного, нами утраченного…
Песня была прекрасна, но после пения мы уже могли вынести усталые от прямой нагрузки души на божий свет.
…Просто скала, ничем не нарушенная, обыкновенная. То же, такое внешнее, светское тело церкви… Но когда я поднял глаза вверх и увидел те прекрасные скалы, что уходили так строго ввысь и там остывали стрелами в синем небе замолкшим на верхней ноте хором, — то же великое подобие ещё более поразило меня. Оно было теперь обратным. Теперь эти скалы были подобны храму, из которого я вышел. Этот храм был более первозданным, чем природа, и теперь природа уподоблялась ему. Всё это дивное место и небо были подобны творению, только что виденному, да и были творением.
Тут всё, отражаясь, повторяло друг друга, утверждая гармонию и единство всех сущих форм, и, когда мы пытались выделить, в чём же это единство, взгляд скользил вверх, вверх, чтобы остановиться на чём-то как на центре подобия, и нигде не мог остановиться, и вот нам уже некуда больше смотреть, как в небо…
Богослужение в этом храме не прекращалось никогда, свечу можно ставить на любой камень.
Побег
Мы поднялись ещё выше, и, уже более со страхом, чем с трепетом, заглянул я в то голубое отверстие, откуда ОН начал… Это была чёрная немая дыра. «Вот почему, — сказал друг, заглянув мне через плечо в ту же дыру, — вот почему я так редко бываю тут… Если бы не ты, то и не был бы… Как отсюда вернуться назад, туда же, тем же?..» И тогда мы по плавной и крутой кривой быстро спустились вниз, всё более ощущая пустую усталость. Там во дворе стояла «Волга» (её не было, когда мы поднимались), водитель копался в моторе, а рядом присел на корточки, так, что чёрная ряса легла подолом на землю, скрыв его ноги, тот красивый старик, которого мы видели с книгой на балконе. Я увидел его совсем вблизи, я мог бы притронуться к нему. У него было действительно великое лицо, лик — нам не показалось. Присев на корточки, он рассматривал автомобильную свечу, держа её перед собой в щепоти пальцев. Кисть его была так же одухотворёна, как и лицо. Он смотрел на свечу точно так же, как смотрел тогда в книгу: так же неподвижно, с тем же божественным, чуждым светскости простым величием, — веки его были чуть опущены, но лоб, чистый, мраморный, был невозмутим и нервен, как веко. Ох, мы были не правы. Не было книги, не было свечи! Ничего уже не было.
То же красное платье мелькнуло внизу у ручья, сизый дымок там вился, и запах шашлыка тонко достиг нас, обозначив, что вовсе не молитва, а голод терзает нас. «Эх, — сказал шофёр, — была бы у нас бутылка, мы бы могли сейчас спуститься и присоединиться к шашлыку…»
Как поспешно, как охотно рванулась машина и унесла нас из Гехарда, словно выплюнула! Никто не обернулся. Когда входишь — всё отворяется тебе, но когда уходишь, видишь только обратную дорогу. Мы выскользнули из-под лапы льва.
А уж тут, а уж тут нас ждали одни радости. Всё легче и голоднее становилось нам. Мы останавливались, пили из ручья воду, мы останавливались, ели шашлык и пили водку и наконец к закату достигли Гарни. Гарни — это единственный в Союзе языческий храм. Развалины его. Гарни — это прекрасно.
Но тут можно есть, пить, плясать, петь. Это языческий храм. Мы сидели на циклопических обломках, пили чачу, которую достали у смотрителя храма, шутили, если можно так сказать, с польскими туристками, подмигивали, подхохатывали, ржали, улюлюкали, гикали… Выдавали мы себя почему-то за футболистов сборной… Мы смотрели на удивительнейший закат, и ущелье под нами всё глубже темнело.
И наконец мы ехали назад, в город Ереван, оставив всё позади и не заметив перехода, весёленькие, шумные, такие счастливые! Уже ночь спустилась, шофёр лихо заламывал руль на повороте, бабочки прядали, сверкнув серебром в свете фар, а сзади мои друзья прекрасно пели прекрасные свои песни, и я чуть ли не подпевал им, такой умилённый, на родном армянском языке. Впереди открывались огни Еревана.
Мы расстались, пожав друг другу руки.
Всё очень просто: небо треснуло, земля раскололась, твердь покачнулась, хлябь разверзлась, — всего лишь ещё один день прожит, до свидания, до завтра.
Дата добавления: 2014-12-05; просмотров: 754;