Предпосылки генезиса самости 2 страница
Мы можемпроиллюстрировать нашу основную концепцию ссылкой на понятие собственности. Если мы говорим: «Это моя собственность, и я буду ею распоряжаться», подобное утверждение вызывает некий набор откликов,' который должен быть одинаковым в любом сообществе, в котором существует собственность. Это предполагает какую-то организованную установку в отношении собственности, которая является общей для всех членов сообщества. Индивид должен иметь вполне определенную установку контроля над своей собственностью и уважения к собственности других. Эти установки (как организованные наборы откликов) должны иметься у всех, чтобы, когда кто-либо произносит нечто подобное, он вызывал бы в себе отклик других. Он вызывает отклик того, кого я назвал обобщенным другим. Общество делает возможным именно такие общие отклики, такие организованные установки в отношении того, что мы зовем собственностью, религиозными культами, процессом образования и семейными отношениями.
Конечно, чем шире сообщество, тем более определенно универсальными должны быть эти вещи. В любом случае должен присутствовать некий определенный набор откликов, которые можно назвать абстрактными и которые могут принадлежать весьма значительной по численности группе. Сама по себе собственность является чрезвычайно абстрактным понятием. Она есть то, чем сам индивид может распоряжаться и чем не может распоряжаться, никто другой. Эта установка отличается от установки собаки по отношению к своей кости. Собака не принимает установки другой собаки. Человек, говорящий: «Это моя собственность», принимает установку другого лица. Человек заявляет о своих правах потому, что способен принять установку, которой обладает в отношении собственности любой другой член группы, пробуждая, таким образом, в себе самом установку других.
Организованную самость выстраивает организация установок, которые являются общими для всех членов группы. Индивид (person) является индивидуальностью (personality) постольку, поскольку принадлежит к какому-то сообществу, поскольку перенимает в своем собственном поведении установления этого сообщества. Он принимает его язык как средство, благодаря которому обретает свою индивидуальность, а затем — в процессе принятия различных ролей, которыми снабжают его все другие,— он в конце концов обретает установку членов этого сообщества. Такова — в определенном смысле — структура человеческой индивидуальности. Налицо определенные общие отклики, которыми каждый индивид обладает по отношению к определенным общим объектам, и поскольку эти общие отклики пробуждаются в индивиде, когда он воздействует на других индивидов, постольку он пробуждает свою собственную самость. Таким образом, структура, на которой зиждется самость, есть этот общий для всех отклик, ибо индивид, чтобы обладать самостью, должен быть членом какого-то сообщества. Такие отклики являются абстрактными установками, но они составляют как раз то, что мы зовем характером человека. Они снабжают его тем, что мы называем его принципами — установки всех членов общества по отношению к тому, что является ценностями этого общества. Он ставит себя на место обобщенного другого, который представляет собой организованные отклики всех членов группы. Именно это и направляет поведение, контролируемое принципами, и индивид, который обладает подобной организованной группой откликов, есть человек, о котором мы говорим, что у него есть характер — в моральном смысле слова.
Таким образом, именно определенная структура установок и выстраивает самость как нечто, отличное от какой-то группы привычек. Все мы обладаем определенными набором привычек, таких, например, как какие-то особенные интонации, которые человек может использовать в своей речи. Перед нами здесь набор привычек голосового выражения, которыми индивид обладает, но о которых он ничего не знает. Наборы привычек такого рода, которыми мы обладаем, не имеют для нас никакого значения; мы не слышим интонаций своей речи, которые слышат другие, если, конечно, не уделяем им особого внимания. Привычки эмоционального выражения, относящиеся к нашей речи, имеют тот же характер. Мы можем знать, например, что выразились забавно, но детали процесса не доходят до наших сознательных самостей. Имеются целые пучки подобных привычек, которые не проникают в сознательную самость, но способствуют формированию того, что зовется самостью бессознательной.
В конечном счете то, что мы подразумеваем под самосознанием, есть пробуждение в нас той группы установок, которую мы пробуждаем в других, особенно когда это какой-то важный набор откликов, которые являются определяющими для членов сообщества. Не следует путать или смешивать сознание в обычном смысле с самосознанием. Сознание в распространенном смысле есть просто нечто, имеющее отношение к сфере опыта; самосознание же относится к способности вызывать в нас самих какой-то набор определенных откликов, которыми обладают другие члены группы. Сознание и самосознание находятся на разных уровнях. Человек один, к счастью или несчастью, имеет доступ к своей зубной боли, но не это мы подразумеваем под самосознанием.
Итак, я выделил то, что назвал структурами, на которых строится самость, так сказать, остов самости. Конечно, мы состоим не только из того, что является общим для всех: каждая самость отличается от каждой другой; но чтобы мы вообще могли быть членами какого-либо сообщества, должна существовать именно такая общая структура, какую я обрисовал. Но мы не можем быть самими собой, если не являемся также членами, в которых присутствует совокупность установок, контролирующих установки всех. Мы не можем обладать никакими правами, если не обладаем общими установками. Именно то, что мы приобрели в качестве самосознательных лиц, и делает нас такими членами общества, а также дарит нам самости. Самости могут существовать лишь в определенных отношениях к другим самостям. Нельзя провести никакой четкой грани между нашими собственными самостями и самостями других, потому что наши собственные самости существуют и вступают как таковые в наше сознание лишь постольку, поскольку также существуют и вступают в наше сознание самости других. Индивид обладает самостью лишь в отношении к самостям других членов своей социальной группы. И структура его самости выражает или отражает всеобщую повседневную модель его социальной группы, к которой он принадлежит, точно так же, как это делает структура самости любого другого индивида, принадлежащего к этой социальной группе.
Дж. Мид. Психология лунитивного правосудия1
1 Mead G. The Psychology of Punitive Justice // The Amer. Journ. of Sociology. 1918. XX11I. P. 517. 602 {Перевод Т. Новиковой).
Изучение, с одной стороны, инстинктов, а с другой — моторного характера человеческого поведения дало нам картину человеческой природы, отличающуюся от той, что давалась предшествующему поколению догматическим учением о душе и интеллектуалистской психологией.
Инстинкты даже низших животных форм утратили в наших представлениях свою жесткость. Выяснилось, что они способны видоизменяться под воздействием опыта, что природа животного — не пучок инстинктов, но некая организация, внутри которой эти врожденные привычки функционируют с целью исполнения определенных сложных действий — действий, которые во многих случаях являются результатом работы видоизменивших друг друга инстинктов. Поразительную иллюстрацию этого можно найти в игре, особенно среди молодых животных форм, в которой враждебный инстинкт видоизменяется и сдерживается другими, преобладающими в социальной жизни животных инстинктами. Кроме того, и забота, которой родители окружают детеныша, допускает черты враждебности, не достигающие, однако, своего полного выражения в нападении и уничтожении, обычно предполагающихся в инстинкте, из которого они вырастают. Но это слияние и взаимодействие столь расходящихся инстинктивных действий не есть процесс попеременного господства то одного, то другого инстинкта. Игра и родительская забота могут быть и, как правило, бывают таким комплексом, в рамках которого подавление одной тенденции другими проникло в саму структуру природы животного и даже, по-видимому, его врожденной нервной организации. Другую иллюстрацию подобного слияния расходящихся инстинктов можно найти в утонченном ритуале ухаживания за самкой у птиц.
В основе этого типа организации инстинктивного поведения лежит социальная жизнь, в рамках которой необходима кооперация различных индивидов и, следовательно, непрерывное приспособление откликов к меняющимся установкам животных, участвующих в корпоративных действиях. Именно этот корпус организованных инстинктивных реакций друг на друга и составляет социальную природу этих форм, и именно из социальной природы такого рода, представленной в поведении низших форм, и развивается наша человеческая природа. Тщательный анализ этого [процесса] все еще находится на стадии разработки, но ряд его наиболее приметных признаков выделяется с достаточной ясностью для того, чтобы они были прокомментированы. Мы обнаруживаем две противостоящие группы инстинктов: те, которые мы назвали враждебными, и те, которые могут быть названы дружественными, а это большей частью — сочетания родительских и половых инстинктов. Значение стадного (herding) инстинкта, лежащего в основе их всех, все еще весьма неясно, если не сказать сомнительно. Мы обнаруживаем, что индивиды приспосабливаются друг к другу в общих социальных процессах, но часто при этом вступают друг с другом в конфликт; что выражение этой индивидуальной враждебности внутри социального действия как целого относится в первую очередь к деструктивному враждебному типу, видоизмененному и оформленному организованной социальной реакцией; что там, где это видоизменение и контроль прерываются, как, например, в соперничестве между самцами в стаде или стае, враждебный инстинкт может проявиться в своей исконной неистовости.
Если мы обратимся к человеческой природе, развившейся из социальной природы низших животных, мы найдем — в дополнение к организации социального поведения, на которую я указал,— значительное усовершенствование процесса приспособления индивидов друг к другу. Это усовершенствование жеста, если воспользоваться вундтовским обобщенным термином, достигает точки своего наибольшего развития в языке. Язык же изначально был определенной установкой — взглядом, движением тела и его частей,— указывающей на наступающее социальное действие, к которому другие индивиды должны приспособить свое поведение. Он становится языком в более узком смысле, когда начинает выступать как общепринятая речь в любой ее форме, т. е. когда своим жестом индивид обращается настолько же к себе, насколько и к другим вовлеченным в действие индивидам. Его речь является их речью. Он может обращаться к себе при помощи их жестов и, таким образом, представлять себе всю социальную ситуацию, в которую он вовлечен, в целом, так что социальным оказывается не только его поведение, но и сознание.
Именно из этого поведения и этого сознания и вырастает человеческое общество. Человеческий характер придает ему тот факт, что индивид при помощи языка обращается к себе в роли других членов группы и, таким образом, осознает и учитывает их в своем собственном поведении. Но хотя эта стадия эволюции и является, возможно, наиболее критической в развитии человека, она в конце концов есть только усовершенствование социального поведения низших форм. Самосознательное поведение есть только экспонента, возводящая потенциальные усложнения групповой деятельности в более высокую степень. Она не меняет характера социальной природы, которая лишь совершенствуется и усложняется; не меняет она и принципов ее организации. Человеческое поведение все еще остается организацией инстинктов, которые оказали друг на друга взаимное воздействие. Из таких фундаментальных инстинктов, как инстинкты пола, родительства и враждебности, возник некий организованный тип социального поведения — поведение индивида внутри группы. Нападение на других индивидов группы видоизменилось и смягчилось таким образом, что индивид начал самоутверждаться, противопоставляя себя другим, в игре, в ухаживании, в заботе о потомстве, в определенных общих установках нападения и защиты, без попыток уничтожения индивида, подвергающегося нападению.
Если воспользоваться общепринятой терминологией, мы можем объяснить эти видоизменения процессом проб и ошибок в рамках эволюции, продуктом которой является социальная форма. Из враждебного инстинкта выросло поведение, видоизмененное социальными инстинктами, которые служили для ограничения поведения, порождаемого инстинктами пола, родительства и взаимных защиты и нападения. Функцией враждебного инстинкта было обеспечение такой реакции, при помощи которой индивид самоутверждался внутри социального процесса, видоизменяя таким образом этот процесс, в то время как и сам враждебный инстинкт видоизменяется pro tanto2.
2 Тем самым (лат.). — Прим. перев.
Результат — появление новых индивидов, определенных типов половых и игровых партнеров, родительских и детских форм, партнеров в защите и борьбе. Если это утверждение индивида внутри социального процесса ограничивает и сдерживает социальное действие в различных аспектах, оно ведет также и к некоему видоизмененному социальному отклику с новым оперативным пространством, не существовавшим для невидоизмененных инстинктов. Источник этих высших комплексов социального поведения внезапно предстает перед нашими глазами, когда в результате какого-то нарушения организации социального действия, под действием вспышки страстей, совершается преступление как прямой результат самоутверждения в половых отношениях, семье или других комплексах групповых откликов. Невидоизмененное самоутверждение в этих условиях означает уничтожение подвергшегося нападению индивида.
Когда же благодаря экспоненте самосознания усложнения социального поведения возводятся в п-ую степень, когда индивид своими жестами настолько же обращается к себе, насколько и к другим, когда в роли другого он может откликаться на свой собственный стимул, весь диапазон возможных деятельностей включается в сферу социального поведения. Un subut оказывается в группах с различными свойствами. Размер группы, к которой он может принадлежать, ограничен лишь его способностями сотрудничать с ее членами. Теперь общий контроль над процессом добычи пищи поднимает древние инстинкты с уровня механического отклика на биологически детерминированные стимулы и включает их в сферу самосознательной регуляции в рамках более широкой групповой деятельности. И эти различные группировки умножают случаи индивидуальных противостояний. Здесь инстинкт враждебности вновь становится методом самоутверждения, но пока противостояния самосознательны, процесс обратного приспособления и оформления враждебных установок более широким социальным процессом остается в принципе тем же, хотя иногда долгого пути проб и ошибок можно избежать, сократив расстояние при помощи символизма языка.
В то же время осознание себя через осознание других ответственно и за более глубокое чувство враждебности — враждебности членов группы к тем, кто ей противопоставлен или даже просто находится за ее пределами. Эта враждебность опирается на всю внутреннюю организацию группы. Она обеспечивает наиболее благоприятные условия чувству групповой сплоченности потому, что в общем нападении на общего врага стираются индивидуальные различия. Но в развитии этой групповой враждебности мы обнаруживаем тот факт, что это самоутверждение с попыткой уничтожения врага отступает перед более широким социальным целым, внутри которого располагаются конфликтующие группы. Враждебное самоутверждение переходит в функциональные деятельности в рамках нового типа поведения, как это имело место в игре даже среди низших животных. Индивид осознает себя не через покорение другого, а через различение функции. Дело не в том, что существующие враждебные реакции сами преобразуются, а в том, что индивид, осознающий себя благодаря противопоставлению врагу, находит другие возможные линии поведения, устраняющие непосредственные стимулы к уничтожению врага. Так, завоеватель, осознававший свою власть над жизнью и смертью пленника, обнаруживал его экономическую ценность и, следовательно, некую новую установку для себя, которая устраняла чувство враждебности и открывала путь к такому экономическому развитию, которое в конечном счете ставило обоих на почву общего гражданства.
Именно в той степени, в какой противостояние раскрывает более широкое и глубокое взаимоотношение, в рамках которого враждебные индивиды пробуждают в себе невраждебные реакции, и сами враждебные реакции оказываются видоизмененными в некий тип самоутверждения, пропорционального самоутверждению тех, кто был врагами, пока в конце концов эти противостояния не становятся компенсирующими друг друга деятельностями различных индивидов в рамках нового социального поведения. Другими словами, враждебный инстинкт обладает функцией утверждения социальной самости, когда эта самость возникает в эволюции человеческого поведения. Человек, достигший экономического, правового или любого иного социального триумфа, не ощущает побуждения к физическому уничтожению своего противника, и в конечном счете уже одно только чувство надежности своего социального положения может отнять у стимула к нападению всю его силу.
Отсюда мораль (подчеркивание этого в пору широкого демократического движения в разгар мировой войны совершенно оправдано): прогресс состоит в осознании более широкого социального целого, внутри которого враждебные установки переходят в самоутверждение, которое уже не деструктивно, но функционально.
Нижеследующие страницы посвящены обсуждению враждебной установки, особенно ее проявления в пунитивном правосудии.
Цель разбирательства в уголовном суде состоит в доказательстве того, что ответчик совершил или не совершил определенное действие; что (если ответчик совершил это действие) оно попадает в такой-то разряд преступлений или проступков, как это определяется сводом законов, и что как следствие он должен подвергнуться такому-то наказанию. Эта процедура предполагает, что осуждение и наказание являются исполнением правосудия, а также что это идет на благо обществу, т. е. является как справедливым, так и целесообразным, хотя здесь и не предполагается, что в каждом конкретном случае определение законного (legal) возмездия преступнику за его преступление приводит к какому-то непосредственному социальному благу, которое перевесит непосредственное социальное зло, могущее быть результатом его осуждения и заключения для него, его семьи и самого общества.
Явное несоответствие законного правосудия и социального блага в одном конкретном случае рассматривает в своей пьесе «Правосудие» Голсуорси. В то же время широко распространена вера в то, что без этого законного правосудия со всеми его ошибками и разрушительными последствиями само общество было бы невозможно. В основании общественного мнения лежат оба этих стандарта уголовного правосудия: воздаяние и предупреждение. Справедливо, что преступник должен страдать пропорционально совершенному им злу. Но справедливо и то, что преступник должен страдать столько и таким образом, чтобы его наказание удержало бы его и других от совершения подобного проступка в будущем. В истории наблюдается явное смещение акцента с одного из этих стандартов на другой. В средние века, когда залы суда были преддвериями камер пыток, акцент приходился на тщательное выравнивание меры страдания в соответствии с характером проступка. В своем великом эпосе Данте спроецировал эту камеру пыток как исполнение правосудия на небесные сферы и создал произведение, исполненное теми величественными искажениями и возвеличиванием первобытной человеческой мести, которые средневековые сердце и воображение воспринимали как бессмертие.
Но даже тогда не существовало никакой соразмерности между страданиями в виде возмездия и злом, за которое преступник считался ответственным. В конечном счете он страдал до тех пор, пока не будут удовлетворены возмущенные чувства потерпевшего, или его родственников и друзей, или общества, или рассерженного Бога. Чтобы удовлетворить последнего, не хватило бы и вечности, тогда как милосердная смерть в конечном счете уносила от взыскательного общества жертву, платившую за свое прегрешение — зуб за зуб — своей агонией. Не существует соразмерности между прегрешением и страданием, но она существует в общих чертах между прегрешением и количеством и качеством страдания, которые удовлетворят тех, кто чувствует себя обиженным; однако в нашем общем нравственном сознании утвердилось суждение, что удовлетворение от страдания преступника не имеет законного (legitimate) места в процессе определения его наказания. Даже в его сублимированной форме, в качестве какого-то аспекта праведного негодования, мы признаем его законность только в пределах возмущения преступлением и его осуждения, но никак не при воздаянии за совершенное зло.
Естественно поэтому, что при измерении наказания акцент должен был сместиться с возмездия на предотвращение преступления, ибо между тяжестью наказания и страхом, который оно внушает, существует примерное количественное соотношение. Это смещение акцента на стандарт целесообразности при определении тяжести наказания не означает, что возмездие не является больше оправданием наказания в общественном сознании или правовой теории, поскольку, как бы ни было целесообразно карать преступления заслуженными наказаниями на благо обществу, оправдание причинения страдания вообще содержится в допущении, что преступник должен обществу страдание в виде возмездия; этот долг общество может взыскать в той форме и мере, которые представляются ему наиболее целесообразными.
Это любопытное сочетание понятий возмещающего страдания, которое есть оправдание наказания, но не может быть стандартом количества и степени наказания, и социальной целесообразности, которая не может быть оправданием самого наказания, но является стандартом количества и характера причиняемого наказания,— это сочетание, очевидно, еще не вся история. Если бы возмездие было единственным оправданием наказания, тогда трудно поверить, что наказание само собой не исчезло бы, когда общество пришло бы к пониманию того, что любая возможная теория наказания не может возводиться на фундаменте возмездия или на него опираться (особенно если мы признаем, что система наказаний, присуждаемых с учетом их устрашающего воздействия, не только весьма неадекватно работает в плане сдерживания преступлений, но и сохраняет нетронутым целый преступный класс). Эта другая часть истории, в которой не фигурируют ни возмездие, ни социальная целесообразность, проявляется в напускной торжественности уголовного судопроизводства, в величии закона, в предполагаемых непредвзятости и беспристрастии правосудия. Эти характеристики не включаются ни в понятие возмездия, ни в понятие устрашения. Закон Линча есть сама сущность возмездия, и он вдохновляется мрачной уверенностью в том, что подобное безотлагательное правосудие поразит ужасом сердца предполагаемых преступников; и закон «Линча лишен торжественности и величия, он является каким угодно, но только не беспристрастным и непредвзятым.
Эти характеристики присущи не первобытным импульсам, из которых выросло пунитивное правосудие, и не осторожному благоразумию, с которым общество обдумывает, как защитить свои блага, но судебному институту, который теоретически основывается в своих действиях на правилах, а не импульсах, и правосудие которого непременно должно исполняться, пусть даже небеса падут на землю.
Каковы тогда те ценности, которые обосновываются и поддерживаются законами пунитивного правосудия? Наиболее очевидная ценность — теоретически беспристрастное навязывание общей воли. Эта процедура обеспечивает признание и защиту индивида в интересах общего блага и общей же волей. Признавая закон и свою зависимость от него, индивид оказывается заодно с обществом, и уже сама эта установка предполагает признание им своей обязанности подчиняться закону и поддерживать исходящее от него принуждение. Понятый подобным образом общий закон (общее право) есть утверждение гражданства.
Однако допускать, что сам закон и установки людей по отношению к нему могут существовать in abstracto, было бы серьезной ошибкой. Серьезной ошибкой потому, что слишком часто именно уважения к закону как закону мы требуем от членов общества, в то время как способны сравнительно индифферентно наблюдать изъяны как в конкретных законах, так и в их применении. И не только ошибкой, но и фундаментальным заблуждением, поскольку все эмоциональные установки,— а эмоциональными установками являются даже уважение к закону и чувство ответственности,— возникают в качестве откликов на конкретные импульсы. Мы уважаем не законы вообще, но конкретные ценности, которые охраняют законы общества. У нас нет никакого чувства ответственности как такового, у нас есть эмоциональное признание обязанностей, которые приносит с собой наше положение в обществе. И этим импульсы и эмоциональные реакции не являются менее конкретными из-за того, что они организованы в определенные сложные обычаи таким образом, что какой-нибудь легкий, но подходящий стимул приводит весь комплекс импульсов в действие. Человек, отстаивающий какое-то в принципе внешне незначительное право, отстаивает целый корпус аналогичных прав, сохраняемых в целости огромным комплексом социальных обычаев. Его эмоциональная установка, казалось бы, несоразмерная с непосредственным поводом, соответствует всем тем социальным благам, на которые в организованном корпусе обычаев направлены различные импульсы. Но мы не можем также допустить, что наши эмоции, раз они отвечают на конкретные импульсы, являются поэтому обязательно эгоистичными или эгоцентричными. Немалая доля импульсов, присущих человеческому индивиду, имеет непосредственное отношение к благу других. От эгоизма уводит не кантовский путь эмоционального отклика на абстрактное всеобщее, но признание подлинно социального характера человеческой природы. Важный момент этого иллюзорного уважения к абстрактному закону явлен в нашей установке зависимости от закона и его принуждения защищать наши блага и блага других, интересы которых мы отождествляем со своими собственными.
Угроза атаки на эти ценности ставит нас в защитную позицию, и, поскольку эта защита в значительной степени доверяется действию законов данной страны, мы обретаем уважение к законам, пропорциональное тем благам, которые они защищают.
Но существует и другая установка, более легко пробуждаемая в этих условиях, которая, я думаю, в значительной степени ответственна за наше уважение к закону как закону. Я имею в виду установку враждебности по отношению к нарушителю закона как врагу того общества, к которому мы принадлежим. В этой позиции мы защищаем эту социальную структуру против врага со всем воодушевлением, которое может вызвать угроза нашим собственным интересам. Средоточием наших интересов является не детальное функционирование закона по определению посягательств на права и их должной охраны, но задержание и наказание личного врага, который есть также враг общественный. Закон — оплот наших интересов, и враждебная процедура, направленная против врага, пробуждает чувство преданности, обязанное тем средствам, которые предоставляются в наше распоряжение для удовлетворения враждебного импульса. Закон стал оружием для сокрушения того, кто посягнул на наши кошельки, наши добрые имена, а то и на наши жизни. Мы ощущаем по отношению к нему то же, что ощущаем по отношению
к полицейскому, спасшему нас от злодейского покушения. Уважение к закону есть оборотная сторона нашей ненависти к преступнику-агрессору.
Далее, судебная процедура, после того как обвиняемый в преступлении человек задерживается и привлекается к суду, подчеркивает эту эмоциональную установку. Государственный обвинитель добивается осуждения. В этом правительственном служащем пострадавшее лицо и общество признает своего героя. Юридическое сражение сменяет физическую борьбу, которая привела к аресту. Пробуждаемые эмоции — это эмоции сражения. Беспристрастие суда, восседающего в качестве верховного арбитра,— это беспристрастие посредника между двумя соперничающими партиями. Мы исходим из того, что каждая из соперничающих партий сделает все, что в ее силах, для достижения победы, и это налагает на них, точнее, на государственного обвинителя обязанность добиваться скорее вердикта в пользу своей стороны, чем такого исхода, который отвечал бы интересам всех заинтересованных сторон.
Учение, утверждающее, что жестокое принуждение закона в этой форме служит интересам всех заинтересованных сторон, не имеет никакого отношения к тому, что я стараюсь выделить: эмоциональная установка пострадавшего индивида и еще одной стороны судебного разбирательства — общества — по отношению к закону есть установка, порожденная неким враждебным предприятием, в котором закон стал весомым оружием защиты и нападения3.
3 Я ссылаюсь здесь на уголовный закон и его принуждение не только потому, что уважение к закону и величие закона относятся почти всецело к уголовному правосудию, но также и потому, что весьма значительная часть, возможно наиболее значительная, судопроизводства гражданского закона принимается и осуществляется с намерением определить и выправить, отладить социальные ситуации, оставив в стороне враждебные установки, которые характеризуют уголовную процедуру. Стороны гражданского судопроизводства принадлежат к одной и той же группе и продолжают принадлежать к этой группе независимо от вынесенного решения. Проигравшая сторона не отмечается никаким клеймом. Наша эмоциональная установка по отношению к этому корпусу закона есть установка заинтересованности, осуждения или одобрения в зависимости от неудачи или успеха в выполнении им своей социальной функции. Это не тот институт, который должно уважать даже при самых сокрушительных его неудачах. Напротив, в этих случаях его должно изменить. В наших чувствах его не ограждает никакой ореол величия. Он может быть действительным или нет и как таковой вызывает удовлетворение или неудовлетворение и заинтересованность в его реформе, пропорционально затронутым социальным ценностям.
Дата добавления: 2016-04-11; просмотров: 500;