Рациональное и эмоциональное в судебной речи 11 страница
Ему не оставалось ничего более, как выдумать новую историю, и он сочинил историю невероятную, немыслимую. Здесь он отказывается от этой истории, а он не раз напирал в своем чистосердечном показании именно на этот рассказ об анонимных письмах. Таких писем, утверждает он теперь, он не получал, а билет получил в запечатанном конверте днем, на улице, от неизвестного человека, который на вопрос его, что это такое, отвечал: «Увидите». На предварительном следствии он не так рассказывал, там неизвестный быстро пробежал мимо него, сунул ему конверт и исчез, не говоря ни слова. Распечатав конверт, рассказывает далее подсудимый, и найдя в нем свой пятипроцентный билет, он ужасно смутился. Но в чем же выразилось это смущение? В том, что он в тот же день заложил билет у Юнкера… Данилова спросили, носил ли он перчатки. Он сказал, что носил постоянно, 12 января на левой руке его надета была перчатка и что, вероятно, она спала с руки во дворе. Но, во-первых, невероятно, чтобы перчатка спала с руки его от нанесения в нее раны, а во-вторых, перчатка эта ни в квартире Попова, ни во дворе не найдена. Я полагаю, господа присяжные, что я опровергнул во всех частях то чистосердечное показание Данилова, которым он старался отстранить от себя обвинение в убийстве, хотя и сознавался в его укрывательстве. Теперь я исчислю более положительные доказательства того, что убийца именно он, и никто другой.
Прежде всего уликой против него является его карандашная записка, подписанная именем Григорьева, которая найдена у Попова. Подсудимый отказывается от этой записки, понимая всю важность этой улики. Но после показаний экспертов и товарища его, Трусова, для вас, господа присяжные, не может быть никакого сомнения в том, что записка эта писана им. Почему он так упорно отказывается от нее? Очень просто: ему хочется доказать, что он всего три раза был у Попова и что, стало быть, никаких особенных отношений у него к Попову не было. Записка прямо уличает его в противном и, кроме того, уличает его еще во лжи перед Поповым насчет поездки в Тулу, которая для чего-нибудь да понадобилась же ему. Что кроется под лживым содержанием этой записки, нам неизвестно. Можно только заключить, что она писана незадолго до убийства Попова, иначе она затерялась бы. На более близкие отношения к Попову и более частые посещения его указывает и то, что тот же Григорьев заложил Попову еще какую-то пару серег, серьги эти также не оказались между вещами Попова. Стало быть, одно из двух: или убийца похитил вместе с перстнем и серьги, или мнимый Григорьев их выкупил прежде; значит, он был у Попова еще лишний раз. Это первая положительная улика. Второй уликой я считаю запирательство подсудимого до 6 апреля и то, что он изменял свой почерк. 6 апреля он дал наконец свое «чистосердечное» показание, которое я разобрал перед вами. Если Данилов виновен только в укрывательстве, то почему же его показание до такой степени опровергается в мельчайших подробностях? Я понимаю, что виновный в укрывательстве может долго не доносить о нем, не доносить до тех пор, пока главные преступники не открыты и он сам не уличен в укрывательстве. Но, раз сознавшись в укрывательстве, виновный в нем, из собственного интереса, постарается раскрыть преступление во всей его целости, чтобы тем облегчить меру следующего ему наказания. То ли сделал Данилов? Вот почему я смело выставляю его показание 6 апреля как третью улику против него. Далее, уликой служит рана на левой руке Данилова. 18 января следователи сделали заключение, что у убийцы должна быть ранена левая рука. Через два с половиной месяца подсудимый арестован, и на левой руке оказались явственные следы двух ран. Сверх того у него найдены царапины на правой руке; вы слышали объяснение, данное Даниловым насчет происхождения этих царапин, а также и то, как эксперты оценили достоверность его объяснений. 15 апреля делали сличение, и шрам на ладони его левой руки пришелся как раз против пятна на ручке двери. Между вещами Попова не оказалось только тех вещей, которые были заложены Григорьевым, да еще перстня Беловзора. Понятно, что убийца не взял прочих вещей, потому что похищенные вещи могут всегда навести на след похитителя. Но мы знаем, что Данилов продал два бриллиантика. Сначала я думал, что эти бриллиантики из перстня Соковниной, теперь, судя по описанию этих бриллиантиков, я склонен думать, что они из перстня Беловзора. Как ни любопытно объяснение происхождения этих бриллиантиков, купленных будто бы у неизвестного мальчика на Театральной площади, еще любопытнее то, что будто бы он, купив их, тут же про них забыл и вспомнил, только когда Трусов просил помочь ему заложить вещи. Данилов, вечно нуждавшийся в деньгах, вечно закладывавший свои собственные и чужие вещи, вдруг забыл про такое выгодное приобретение! Известно, что Данилов накупил разных вещей у Феллера рублей на 25. Через три месяца ни одной из этих вещей, кроме шарфа, не оказалось. Это наводит на мысль, подтверждаемую показаниями Трусова относительно шарфа, что вещи эти уничтожены, чтобы скрыть все знаки его сношений с Феллером. Не могу не указать и на то, что с января Данилов стал тратить больше денег. Правда, эти траты не были очень велики. Но они и не могли быть велики. Я уже сказал вам, что весь капитал Попова заключается в билетах на 23 тысячи, билеты эти были похищены, но разменять их было опасно, потому что номера их были тотчас сообщены во все конторы банка. Наличных денег у Попова не могло быть много, потому что известно, что, как только он стал отдавать деньги под заклады, он разменял два билета на 600 рублей. Самое большее, что было в квартире Попова кредитными билетами, - это 200, много 300 рублей, да и то только в таком случае, если перед этим были выкуплены у него какие-либо из заложенных вещей. Надо полагать, что кредитные билеты были у Попова в одной пачке. Об этом заставляет догадываться и окровавленная пятирублевая бумажка, которая, вероятно, была верхней в пачке, и убийца ее бросил. Одним ли совершено убийство или несколькими? Я, со своей стороны, полагаю, что одним. Я думаю так потому, что убийство Попова и Нордман совершено в разное время. Основываясь на драгоценном указании часов, можно с достоверностью сказать, что убийство Попова совершилось в 7 часов, а в 7 часов, как известно, Нордман находилась в аптеке Кронгельма. А если убийство совершено в разное время, то нет основания предполагать, что его совершил не один. Далее спрашивают, возможно ли, чтобы Данилов, будучи еще так молод, совершил такое зверское преступление. Но мы имеем ясные доказательства, что он созрел вполне, как умственно, так и физически. Мы знаем его уже как жениха, знаем также, что с 17 лет он жил жизнью самостоятельной, сам зарабатывал деньги. Что же касается его нравственности и душевной теплоты, свойственной молодости, то какие имеем мы на этот счет указания? У него счастливая наружность и недюжинный ум. А между тем, где его друзья? Мы знаем только, что в семействе Соковниных он был как жених Алябьевой; он пользовался доверием г-жи Соковниной. Но мы знаем также, как воспользовался он этой доверчивостью. Этот один факт может служить меркой его нравственности.
Господа присяжные! Мое обвинение окончено. Вы, вероятно, ждете моего мнения насчет смягчающих обстоятельств. Но не подумайте, что я, как обвинитель, считаю себя обязанным говорить лишь о том, что клонится к обвинению. Обвинение, по моему глубокому убеждению, должно быть прежде всего искренним и добросовестным, а можно ли назвать добросовестным обвинение, когда обвинитель сознательно обходит факты, говорящие в пользу подсудимого? Если я умолчал о смягчающих обстоятельствах, то это потому, что их нет в настоящем деле. Правда, подсудимый молод, но я не привожу этого обстоятельства, потому что молодость послужит к смягчению его наказания в силу самого закона. С понятием молодости мы соединяем обыкновенно искренность и раскаяние, а разве мы замечаем хоть что-нибудь подобное в подсудимом? Вспомните, как совершено убийство, количество ран, нанесенных убитым, вспомните цель преступления и то, как он вышел к Попову под видом хорошего знакомого; вспомните, наконец, как вел он себя на предварительном и здесь, на судебном следствии! До тех пор, пока не укажут смягчающих обстоятельств, я буду утверждать, что подсудимый не заслуживает вашего снисхождения. Я обвиняю его в предумышленном убийстве Попова и Марии Нордман, в мошенническом присвоении денег, принадлежавших г-же Соковниной, и в наименовании себя фальшивыми фамилиями.
Карабчевский Н.П. Речь в защиту Мироновича
Господа присяжные заседатели!
Страшная и многоголовая гидра - предубеждение, и с нею-то прежде всего приходится столкнуться в этом злополучном деле. Злополучном с первого судебного шага, злополучном на всем дальнейшем протяжении процесса. Преступление зверское, кровавое, совершенное почти над ребенком, в центре столицы на фешенебельном Невском, всех, разумеется, потрясло, всех взволновало. Этого было уже достаточно, чтобы заставить намного потерять голову, даже тех, кому в подобных случаях именно следовало бы призвать все свое хладнокровие. Ухватились за первую пришедшую в голову мысль, на слово поверили проницательности первого полицейского чина, проникшего в помещение гласной кассы ссуд и увидевшего жертву, лежащую на кресле с раздвинутыми ногами и задравшейся юбкой. В одной этой позе усмотрели разгадку таинственного преступления.
Достаточно было затем констатировать, что хозяином ссудной кассы был не кто иной, как Миронович, прошлое которого будто бы не противоречило возможности совершения гнусного преступления, насилия, соединенного с убийством, и обвинительная формула была тут же слажена, точно сбита накрепко на наковальне. Не желали идти по пути дальнейшего расследования!
Первую мысль об «изнасиловании» покойной Сарры подал околоточный надзиратель Черняк. Кроме «раздвинутых» ног и «приподнятой юбки», в наличности еще ничего не было. Но всякая мысль об убийстве с целью грабежа тотчас же была бесповоротно оставлена. Когда вслед за Черняком в квартиру проник помощник пристава Сакс (бывший судебный следователь), дело было уже бесповоротно решено. Проницательность «бывшего» судебного следователя была признана непререкаемой. Она-то с бессознательным упорством стихийной силы и направила следствие на ложный путь. К часу дня
28 августа (то есть дня обнаружения убийства), когда налицо были все представители (вплоть до самых высших) следственной и прокурорской власти столицы, слово «изнасилование» уже, как ходячая монета, было всеобщим достоянием.
Тут же после весьма «оригинального» судебно-следственного эксперимента, о котором речь ниже, Миронович был арестован и отправлен в дом предварительного заключения. На следующий день,
29 августа, весь Петербург знал не только о страшном убийстве, но и о «несомненном» виновнике его - Мироновиче. Против «злодея» недаром едва ли не на самом месте совершения преступления была принята высшая мера предосторожности - безусловное содержание под стражей. С этого момента «убийство Сарры Беккер» отождествилось с именем Мироновича в том смысле, что «убийца» и «Миронович» стали синонимами. От этого первого (всегда самого сильного) впечатления не могли отрешиться в течение всего производства дела, оно до конца сделало ужасное дело. Мироновича предали суду.
А между тем даже и тогда, на первых порах, в деле не имелось абсолютно никаких данных, которые давали бы право успокоиться на подобном «впечатлении».
Характерно отметить, насколько пестовали и лелеяли это «первое впечатление», насколько прививали его к сознанию общества на протяжении всего предварительного «негласного» следствия. Пока речь шла о виновности именно Мироновича, в газетах невозбранно печатались всякого рода сообщения. Зарудный, например, на все лады жевал и пережевывал данные, «уличающие Мироновича», и прокурорский надзор молчал, как бы поощряя усердие добровольцев печати в их лекоковском рвении. Но как только появилась на сцену Семенова и одна из газет вздумала поместить об этом краткую заметку, прокурорский надзор тотчас же остановил дальнейшее «публичное оглашение данных следствия». Гласность именно в эту минуту оказалась почему-то губительной. Так и не удалось сорвать покров таинственности с «первого впечатления», которое до конца осталось достоянием правосудия.
Что же было в распоряжении властей, когда Миронович был публично объявлен убийцей и ввержен в темницу?
Прошлое Мироновича воспроизводится в обвинительном акте не только с большой подробностью, оно им, так сказать, смакуется в деталях и подробностях. В этом прошлом обвинительная власть ищет прежде всего опоры для оправдания своего предположения о виновности Мироновича. Но она, по-видимому, забывает, что как бы ни была мрачна характеристика личности заподозренного, все же успокоиться на «предположении» о виновности нельзя. Ссылка на прошлое Мироновича нисколько не может облегчить задачи обвинителям. Им все же останется доказать виновность Мироновича. Этого требуют элементарные запросы правосудия.
Раз «прошлое» Мироновича и «характеристика его личности» заняли так много места в обвинительном акте и еще больше на суде - нам, естественно, придется говорить и об этом. Но как от этого далеко еще до его виновности, будь он трижды так черен, каким его рисуют!
Да позволено мне будет, однако, ранее посильной реабилитации личности подсудимого отделаться от впечатлений, которые навеяны совершенно особыми приемами собирания улик по настоящему делу. Они слишком тяготят меня. Не идут у меня из головы два момента следствия, одно из области приобщения улики, другое из области утраты таковой. Я хотел бы сказать теперь же об этом несколько слов и не возвращаться к этому более.
Утрачено нечто реальное, осязаемое. Вы знаете, что в первый же день следствия пропали волосы, бывшие в руках убитой девочки. Если бы они были налицо, мы бы сравнили их с волосами Семеновой. Если бы это «вещественное доказательство» лежало здесь, быть может, даже вопроса о виновности Мироновича больше не было. Волосы эти не были седые, стриженые, какие носит Миронович. Волосы эти были женские, черного цвета. Они были зажаты в руках убитой. Это была, очевидно, последняя попытка сопротивления несчастной. Эти волосы могли принадлежать убийце. Но их нет! Они утрачены. Каждый судебный деятель, понимающий значение подобного «вещественного доказательства», легко поймет, что могло быть вырвано из рук защиты подобной утратой.
По рассказам лиц, отчасти же и виновных в их утрате, нас приглашают успокоиться на мысли, что это были волосы самой потерпевшей. В минуту отчаяния она вырвала их из своей собственной головы. Но не забывайте, что это только посильное «предположение» лиц, желающих во что бы то ни стало умалить значение самой утраты. Устраненный от производства дальнейшего следствия Ахматов этого предположения удостоверить на суде не мог. Положенный на бумагу единственный волос, снятый с покойной, «по-видимому», оказался схожим с волосами потерпевшей, но не забывайте при этом, что волосы покойной Сарры и Семеновой почти (или «по-видимому» - как хотите!) одного цвета. При таком условии защита вправе печалиться об утрате волос, тем более что единственно уцелевший волос мог действительно выпасть из головы самой потерпевшей. Но такого же ли происхождения была та горсть черных волос, зажатых в руке убитой, об утрате которых повествует нам обвинительный акт, - останется навсегда вопросом. Мы знаем только, что эти волосы были «черные»… Но ведь и у Семеновой волосы несомненно черные.
Как бы в компенсацию этой несомненной «вещественной» утраты предварительным следствием приобщено нечто невещественное. Я затрудняюсь назвать и характеризовать эту своеобразную «улику», отмеченную на страницах обвинительного акта.
Очень подчеркивалось, подчеркивается и теперь, что Миронович не пожелал видеть убитой Сарры, что он уклонялся входить в комнату, где находился ее труп, несмотря на неоднократные «приглашения». Ссылался он при этом на свою нервность и «боязнь мертвецов» вообще.
Казалось бы, на этом и можно было поставить точку, делая затем из факта выводы, какие кому заблагорассудится. Дальше идти не представлялось никакой возможности уже в силу категорического содержания 405 статьи Устава Уголовного судопроизводства, воспрещающей следователю прибегать к каким бы то ни было инквизиционным экспериментам над обвиняемым, некогда широко практиковавшимся при старом судопроизводстве. Следователь на это и не пошел. Но в обвинительном акте на белом черным значится так: «…но в комнату, где лежал труп, он (Миронович), несмотря на многократные приглашения, не пожелал войти, отказываясь нервностью, и вошел туда только один раз и то вследствие категорического предложения прокурора С.-Петербургской судебной палаты Муравьева».
Как же отнестись к этому процессуальному моменту? Заняться ли подробным анализом его? Лицо, произведшее над обвиняемым этот психологический опыт, не вызвано даже в качестве свидетеля. Мы бессильны узнать детали. Нам известно только, что Миронович в конце концов все-таки вошел в комнату, где лежал труп Сарры. В обморок он при этом не упал… Не хлынула, по-видимому, также кровь из раны жертвы… Думаю, что обвинительный акт, при своей детальности, не умолчал бы об этих знаменательных явлениях, если бы «явления» действительно имели место.
Итак, никакой, собственно, «психологии» в качестве улики этот процессуальный прием не делал. Да и психология-то, правду сказать, предвкушалась какая-то странная. Бесчеловечно заставлять глядеть человека на мертвеца, когда этот человек заявляет, что он мертвецов боится. При всей своей очевидной незаконности эксперимент к тому же оказался и безрезультатным.
Приобретение не стоит, таким образом, утраты, хотя в одинаковой мере приходится поставить крест и на том и на другом «доказательстве».
Возвратимся к более реальным данным следствия.
Особенно охотно и тщательно собиралось все, что могло неблагоприятно характеризовать личность Мироновича. Но и сугубая чернота Мироновича все же не даст нам фигуры убийцы Сарры Беккер. Недостаточно быть «бывшим полицейским» и «взяточником» и даже «вымогателем», чтобы совершить изнасилование, осложненное смертоубийством. С такими признаками на свободе гуляет много народа. Стало быть, придется серьезно считаться лишь с той стороной нравственных наклонностей Мироновича, которые могут иметь хотя бы какое-нибудь отношение к предмету занимающего нас злодеяния.
Что же приводится в подтверждение предполагаемой половой распущенности Мироновича, распущенности, доходящей до эксцессов, распущенности, способной довести его до преступного насилия? Констатируется, что, имея жену, он жил ранее с Филипповой, от которой имел детей, а лет семь назад сошелся с Федоровой, с которой также прижил детей.
Ну, от этого до половых «эксцессов», во всяком случае, еще очень далеко! Притом же жена Мироновича, почтенная, преклонных уже лет женщина, нам и пояснила, как завязались эти связи. Вследствие женской болезни она давно не принадлежит плотски мужу. Он человек здоровый, сильный, с ее же ведома жил сперва с Филипповой, потом с Федоровой, и связь эта закреплена временем. Детей, рожденных от этих связей, он признает своими. Где же тут признаки патологического разврата или смакования половых тонкостей? Здоровый, единственно возможный в положении Мироновича, для здорового человека, осложненный притом самой мещанской обыденностью выход. Нет, - было бы воистину лицемерием связи Мироновича с Филипповой и Федоровой, матерями его детей, трактовать в виде улик его ничем ненасытимой плотской похоти!
Надо поискать что-нибудь другое. Когда очень тщательно ищут, всегда находят. А здесь наперебой все искали, очень хотели уличить «злодея».
Прежде других нашел Сакс («бывший следователь»). Он сослался на свидетельницу Чеснову, будто бы та заявила ему что-то о «нескромных приставаниях» Мироновича к покойной Сарре. Это Сакс заявил следователю, подтверждал и здесь, на суде. Но Чеснова как у следователя, так равно и здесь отвергла эту ссылку. Она допускает, что «кто-нибудь» другой, может быть, и говорил об этом Саксу, но только не она, так как «подобного» она не знает и свидетельницей тому не была. Ссылка Сакса оказалась во всяком случае… неточной. Правосудие нуждается в точности.
К области же столь «неточных» сведений следует отнести и довольно характерное показание добровольца-свидетеля Висковатова. Он сам, никем не вызванный, явился к следователю и пожелал свидетельствовать «вообще о личности Мироновича». Показание это имеет все признаки сведения каких-то личных счетов, на чем и настаивает Миронович.
Но возьмем его как вполне искреннее. Насколько оно объективно, достоверно?
Висковатов утверждает, что лет десять тому назад Миронович совершил покушение на изнасилование (над кем? где?). Об этом как-то «в разговоре» тогда же передавал ему ныне уже умерший присяжный поверенный Ахочинский. Затем еще Висковатов «слышал», что Миронович «отравил какую-то старуху и воспользовался ее состоянием». Здесь не имеется даже ссылки на умершего. Висковатов слышал… от кого, не помнит. Но ведь сплетни - не характеристика. Передавать слух, неизвестно от кого исходящий, значит передавать сплетню. Правосудие вовсе не нуждается в подобных услугах. Сам закон его ограждает от них. Свидетелям прямо возбраняется приносить на суд «слухи, неизвестно откуда исходящие».
Это самое характерное в деле свидетельское показание, имеющее в виду обрисовку личности Мироновича.
Все другие «уличающие» Мироновича показания, которым я мог бы противопоставить показания некоторых свидетелей защиты, дают нам едва ли пригодный для настоящего дела материал. Скуп или щедр Миронович, мягок или суров, ласков или требователен - все это черты побочные, не говорящие ни за, ни против такого подозрения, которое на него возводится.
Тот факт, что он опозорил свои седины ростовщичеством, стал на старости лет содержателем гласной кассы, равным образом нисколько не поможет нам разобраться в интересующем нас вопросе. В видах смягчения над ним по этому пункту обвинения следует лишь заметить, что это ремесло не знаменует ничуть какого-либо рокового падения личности в лице Мироновича. Такое знамение возможно было бы усмотреть лишь для личности с высоким нравственным уровнем в прошлом, но Миронович и в прошлом и в настоящем - человек заурядный, человек толпы. Он смотрит на дело просто, без затей: все, что не возбранено законом, дозволено. Ростовщичество у нас пока не карается, - он им и наживает «честно» копейку. Торговый оборот, как и всякий другой! Объявите сегодня эту «коммерцию» преступной, он совершит простую замену и отойдет в сторону, поищет чего-нибудь другого. Чувство законности ему присуще, но не требуйте от него большего в доказательство того, что он не тяжкий уголовный преступник!
Гораздо более существенное в деле значение имеет все то, что так или иначе характеризует нам отношения покойной Сарры к Мироновичу. Обвинительная власть по данным предварительного следствия пыталась сгустить краски для обрисовки этих отношений в нечто специфически многообещающее. Миронович, дескать, давно уже наметил несчастную девочку, как волк намечает ягненка.
Процессуальное преимущество следствия судебного перед предварительным в данном случае оказало услугу правосудию. Ничего преступно неизбежного, фатально предопределенного в отношениях Мироновича к Сарре обвинительной власти на суде констатировать не удалось. Значительно поблекли и потускнели выводы и соображения, занесенные по тому же предмету в обвинительный акт. Удивляться этому нечего, так как лишь при перекрестном допросе свидетелям удалось высказаться вполне и начистоту, без недомолвок и без того субъективного оттенения иных мест их показания, без которого не обходится редакция ни одного следственного протокола.
На поверку вышло, что свидетели не так много знают компрометирующего Мироновича в его отношениях к покойной Сарре, как это выходило сначала.
Точно отметим, что именно удостоверили свидетели.
Бочкова и Михайлова, простые женщины, жившие в том же доме и водившие с покойной знакомство, утверждают только, что девочка «не любила» Мироновича. Что она жаловалась на скуку и на то, что работа тяжела, а хозяин требователен: рано приезжает в кассу и за всем сам следит. Когда отец уезжает в Сестрорецк, ей особенно трудно, так как сменить ее уже некому. Нельзя выбежать даже на площадку лестницы.
Согласитесь, что от этих вполне естественных жалоб живой и умной девочки, бессменно прикованной к ростовщической конторке, до каких-либо специфических намеков и жалоб на «приставания» и «шалости» Мироновича совсем далеко.
Свидетельницы на неоднократные вопросы удостоверили, что «это» им совершенно не известно и что жалобы Сарры они не понимали столь односторонне. Наконец, допустим даже некоторые намеки со стороны Сарры и в таком направлении. Девочка живая, кокетливая, сознавшая уже свое деловое достоинство. Каждое неудовольствие, любое замечание Мироновича она могла пытаться объяснить и себе и другим не столько своим промахом, действительной какой-нибудь ошибкой, сколько раздражительностью «старика» за то, что она не обращает на него «никакого внимания», за то, что он даже ей «противен».
Покойная Сарра по своему развитию начинала уже вступать в тот период, когда девочка становится женщиной, ей было уже присуще женское кокетство. Во всяком случае «серьезно» она ни единому человеку на «приставания» Мироновича не жаловалась и никаких опасений не высказывала.
В этом отношении особенно важное значение имеют для нас показания свидетельницы Чесновой и родного брата покойной Моисея Беккера. С первой она виделась ежедневно: выбирала первую свободную минуту для дружеской болтовни и никогда не жаловалась на «приставания» Мироновича или на что-либо подобное. С братом она виделась периодически, но была с ним дружна и откровенна. Никаких, даже отдаленных намеков на «ухаживание» или на «приставание» Мироновича он от сестры никогда не слыхал. Равным образом и отец убитой, старик Беккер, «по совести» ничего не мог дать изобличающего по интересующему нас вопросу.
Остается показание скорняка Лихачева. Свидетель этот удостоверил, что однажды в его присутствии Миронович за что-то гладил Сарру по голове и ласково потрепал ее по щеке. Раз это делалось открыто, при постороннем, с оттенком простой ласки по адресу старшего к младшему (Миронович Сарре в отцы годится), я не вижу тут ровно ничего подозрительного. Во всем можно хотеть видеть именно то, что желаешь, но это еще не значит - видеть. Из показаний Лихачева следует заключить лишь о том, что и Миронович не всегда глядит исподлобья, что он не всегда только бранил Сарру, а иногда бывал ею доволен и ценил ее труд и как умел поощрял ее.
Во всяком случае вывод о том, что Миронович вечно возбуждался видом подростка Сарры и только ждал момента, как бы в качестве насильника на нее наброситься, из показаний этих свидетелей сделать нельзя. Других свидетелей по этому вопросу не имеется. Успокоиться же на априорном наличии непременно насильника, когда нет к тому же самого насилия, значит строить гипотезу, могущую свидетельствовать лишь о беспредельной силе воображения, не желающего вовсе считаться с фактами.
Именно такую «блестящую» гипотезу дал нам эксперт по судебной медицине профессор Сорокин. На этой экспертизе нам придется остановиться со вниманием. С ней приходится считаться не потому, чтобы ее выводы сами по себе представлялись ценными, так как она не покоится на бесспорных фактических данных, но она имела здесь такой большой успех, произвела такое огромное впечатление, после которого естественно подсказывалась развязка пьесы. Кто сомневался ранее в виновности Мироновича, после «блестящей» экспертизы профессора судебной медицины Сорокина откладывал сомнения в сторону, переносил колебание своей совести на ответственность все разъяснившей ему экспертизы и рад был успокоиться на выводе: «да, Миронович виновен, это нам ясно сказал профессор Сорокин»…
Но сказал ли нам это почтенный профессор? Мог ли он нам это сказать?
Два слова сперва, собственно, о роли той экспертизы, которую мы, истомленные сомнениями и трудностями дела, с такой жадностью выслушали вечером на пятый день процесса, когда наши нервы и наш мозг казались уже бессильными продолжать дальше работу.
Экспертиза призывается обыкновенно ради исследования какого-либо частного предмета, касающегося специальной области знания. Такова была, например, экспертиза Балинского и Чечота. Им не был задан судейский вопрос: «виновна ли Семенова?», - они ограничились представлением нам заключения относительно состояния умственной и духовной сферы подсудимой.
В своем действительно блестящем и вместе строго научном заключении профессор Балинский, как дважды два четыре, доказал нам, что Семенова - психопатка и что этот аморальный душевный склад подсудимой нисколько не исключает (если, наоборот, не способствует) возможности совершения самого тяжкого преступления, особливо, если подобной натурой руководит другая, более сильная воля. Но Балинский, как ученый и специалист, не пошел и не мог пойти далее. Он не сказал нам, что Семенова, руководимая более сильной волей (Безака), совершила это злодеяние - убила Сарру Беккер. Если бы Балинский понимал столь же неправильно задачу судебной экспертизы, как понял ее Сорокин, он бы, вероятно, это высказал. Но тогда он не был бы тем серьезным, всеми чтимым ученым, ученым от головы до пят, каким он нам здесь представился. Он явился бы разгадывателем шарады, а не экспертом.
К мнению профессора Балинского безусловно присоединился другой эксперт, психиатр-практик Чечот, остановившись на конечном строго научном выводе: «Душевное состояние психопатизма не исключает для лица, одержимого таким состоянием, возможности совершения самого тяжкого преступления. Такой человек, при известных условиях, способен совершить всякое преступление без малейшего угрызения совести. Ради удачи того, что создала его болезненная фантазия, он готов спокойно идти на погибель».
Дата добавления: 2016-03-04; просмотров: 553;