ГЛАВА 2. СОБОРНОЕ НАЧАЛО В ПОЭТИКЕ ПУШКИНА.
Пушкинское произведение может быть понято как эстетический образец следования православной этике.
Существенно, что в этот характерный для русского менталитета этический ореол попадают практически все (за некоторыми исключениями, о которых — ниже) пушкинские персонажи.
Так, Петр Гринев, который проницательно "чувствовал, что любовь моя не слишком его (отца. — И. Е.) тронет и что он будет на нее смотреть, как на блажь молодого человека"[1] (отец видит в этой "романтической" любви "проказы", за которые виновника надлежит "проучить <...> путем"), после постигших Машу Миронову бедствий "знал, что отец почтет за счастье и вменит себе в обязанность принять дочь заслуженного воина, погибшего за отечество". Странно, но христианский этический подтекст такой готовности персонажа, насколько нам известно, никогда не фиксировался в пушкиноведении. Между тем, мы видим, что "обязанность" (т. е. долг гостеприимства) непосредственно следует за счастьем принять пострадавшую сироту. За такой готовностью стоит, конечно, христианское отношение к ближнему (прямо противоположное меркантильному прагматическому расчету на выгодную женитьбу сына).
Как помнит читатель, уверенность рассказчика вполне подтверждается:
Марья Ивановна принята была моими родителями с тем искренним радушием, которое отличало людей старого века. Они видели благодать Божию в том, что имели случай приютить и обласкать бедную сироту. <...> Моя любовь уже не казалась батюшке пустой блажью; а матушка только того и желала, чтоб ее Петруша женился на милой капитанской дочке.
В этом фрагменте ключевым понятием является именно благодать Божия (источник соборного единения), которую люди "старого века" видели в деятельной поддержке наиболее нуждающегося и наиболее слабого поэтому человека: не "обласкать бедную сироту" — значит, поступить противно христианской православной совести.
Существенно, что такое поведение персонажей диктуется не юридическими (правовыми) рамками Закона, но имеет совершенно иной подтекст. Мы видим не холуйское заискивание перед богатым и удачливым, а христианскую помощь неимущему и нуждающемуся. Возникает новое — во Христе — благодатное единение людей. Причем, оно изображается во вполне реалистическом произведении, а не в нормативном тексте. Впрочем, такой тип поведения, соответствующий определенному типу культуры, хорошо знаком русскому читателю по его многочисленным "жизненным аналогам"[2]. Таким образом, соборное единение людей не может быть объяснено в "законнической" системе координат: требуется иная, более сложная, научная аксиология для описания этого явления.
Духовная "инородность" Швабрина, чуждость его православной нравственности, текстуально подчеркивается как его иноязычной речью при первом же появлении на страницах "Капитанской дочки" (автор передает ее по–русски, но важна здесь именно ремарка "сказал он (Швабрин. — И. Е.) мне по–французски"), так и иноязычным комическим определением его генералом: "этот Швабрин превеликий Schelm" — уникальной для пушкинской повести немецкоязычной вставкой, корреспондирующей лишь с еще одним — французским — текстом, относимым к французу Бопре: "pour être outchitel". Можно отметить и высказанное при знакомстве Швабриным "желание увидеть наконец человеческое лицо", манифестирующее его духовную инаковость в Белогорской крепости.
Контрастирующим фоном для этого персонажа является российский немец Андрей Карлович Р., в речи которого "сильно отзывался немецкий выговор", однако же оренбургский "старинный товарищ" Андрея Петровича Гринева говорит с его сыном по–русски.
В "Капитанской дочке" замечательна последовательная ориентация на "милость" (а не "правосудие") и "благодать Божию", равно как и отказ от "законничества" у полярных персонажей романа: Екатерины II и Пугачева. За исключением Швабрина, который "в Бога не верует", и "старичка в голубой ленте" персонажи находятся в пределах православной аксиологии, хотя и принадлежат противоборствующим сторонам.
Ю. М. Лотман характеризует "ответ" Маши Мироновой Екатерине как "неожиданный"[3]. Действительно, при определенной научной установке он может — и даже должен — показаться именно таковым. Если считать православную этику, которая действительно "провозглашает верховенство совести над законом и покаяния над судом"[4], всего–навсего утопией. Однако при подобном отношении к "закону" и "совести", предполагающем все–таки вполне определенную иерархию этих понятий, "неожиданным" должен казаться не только ответ Маши Мироновой, но также православный этический кругозор и других пушкинских персонажей.
Напротив, если исследователь найдет в себе "широту понимания" (А. П. Скафтымов) и примет ту иерархию закона и благодати, которую диктует сама поэтика пушкинской повести, то ответ Маши Мироновой окажется не "неожиданным", а единственно для нее возможным. Буквальное совпадение словесных формул пожелания счастья Маше Мироновой со стороны отца — в благословении ("дай Бог вам любовь да совет") — и его противника и победителя Пугачева ("дай вам Бог любовь да совет") — также совершенно закономерно и не должно удивлять. Православная установка помогает понять — почему государыня чувствует себя "в долгу перед дочерью капитана Миронова" и обласкивает "бедную сироту" (с последовательно "законнических" позиций совершенно неясно — о каком долге может идти речь).
Не должно удивлять и то, что проблема благословения является центральной проблемой поэтики "Капитанской дочки". Для эгоцентричного секуляризованного сознания не требуется никакого благословения. Поэтому и этот пласт художественного содержания пушкинской повести может быть интерпретирован как одно из проявлений соборного начала. Приведем несколько характерных примеров, свидетельствующих о значимости данного мотива в художественном мире произведения:
Родители мои благословили меня. Батюшка сказал мне: "Прощай Петр. Служи верно, кому присягнешь, <...> и помни пословицу: береги платье снову, а честь смолоду".
Авторитетность напутственного отцовского слова подкрепляется в данном случае не только отсылкой к народной мудрости, зафиксированной пословицей, но и тем, что авторской волей повторяется — в расширенном варианте — известный эпиграф к повести. Соседство христианского благословения и фольклорного текста чрезвычайно знаменательно: оно манифестирует глубинную укорененность жизни героев одновременно как в стихии народного (простонародного) космоса, так и в христианском этическом континууме, проявляющемся на уровне бытового поведения. В эпизоде сна Гринева, в котором тот видит "нечто пророческое", центральное место занимает, как известно, именно благословение[5]. Матушка, обращаясь к "Андрею Петровичу" (в этом эпизоде сна — до того, как герой "устремил глаза <...> на больного" — метаморфоза с "отцом" еще не стала фактом сознания героя и читателя), говорит: "Петруша приехал; он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его". Уже после трансформации "больного" в мужика "с черной бородою" и вопроса Гринева — "с какой стати мне просить благословения у мужика?", матушка произносит: "Все равно, Петруша <...> это твой посаженый отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит..." Наконец, сам "страшный мужик" "ласково меня (Петра Гринева. – И. Е.) кликал, говоря: "Не бойсь, подойди под мое благословение..." Трагическая коллизия, которую пытается разрешить герой ("ужас и недоумение овладели мною"), таким образом, имеет в своей основе как раз проблему благословения.
Есаулов И. А. Пасхальность русской словесности. М., 2004.
ПРЕДИСЛОВИЕ.
Новая книга не только продолжает прошлые изыскания, но и развивает их в разных направлениях. В предлагаемой работе мы не ограничиваемся лишь рассмотрением художественной литературы:
в первых главах обосновывается необходимость выделения пасхального и рождественского архетипов,описывается их воздействие не только на собственно художественное творчество, но и на «структуры повседневности», а также их присутствие в некоторых философских и научных системах. Мы попытаемся показать, как именно «память» пасхального архетипа проявляется в литературных мотивах, сюжетах, жанрах и почему выделенные нами архетипы не сводимы к тем или иным частным литературным проявлениям. В книге ставится проблема визуальной доминанты русской словесности, а также интерпретируется – в интересующем нас аспекте – неприятие отечественными религиозными философами «иллюзионизма» живописи и предпочтения ими изображений иконного типа. Рождественские и пасхальные ориентации анализируются и в сфере «неофициальной» культуры через соотношение шутовства и юродства. Прослеживаются механизмы метаморфоз и псевдоморфоз, которые происходят в русской словесности с пасхальным и рождественским архетипами.
Дата добавления: 2016-02-24; просмотров: 647;