От Немана до Москвы
Стратегический план Наполеона в начале войны был таков: разгромить русские армии порознь уже в приграничных сражениях. Углубляться в бескрайние пространства России он не хотел[1]. Такой расчет Наполеона мог бы осуществиться, если бы русские армии действовали по плану, составленному военным наставником Александра i прусским генералом К. Фулем: т. е. 1-я армия должна была занять укрепленный лагерь в г. Дрисса (ныне Верхнедвинск в Беларуси), между двух столбовых дорог – на Петербург и Москву, закрыв таким образом от Наполеона и петербургское, и московское направления, и принять его удар на себя; тем временем 2-й армии предписано было ударить во фланг и в тыл французам.
Барклай де Толли, узнав о вторжении Наполеона, повел свою армию из Вильно в Дрисский лагерь. К Багратиону он послал курьера с приказом от царя, который пребывал тогда в штабе Барклая: отступать на Минск для взаимодействия с 1-й армией. Наполеон, следуя своему плану, устремился с главными силами за Барклаем, а чтобы не дать Барклаю и Багратиону соединиться, направил вразрез между ними корпус маршала Даву.
30 июня Барклай вступил в Дриссу. Здесь выяснилось, что при сравнительной малочисленности русской армии и слабости укреплений лагерь Фуля мог стать для нее только ловушкой и могилой. Поэтому Барклай отверг план Фуля и убедил царя в спасительности своей идеи: «продлить войну по возможности» и «при отступлении нашем всегда оставлять за собою опустошенный» край», вплоть до перехода в контрнаступление. 2 июля Барклай оставил Дриссу и, уклоняясь от ударов Наполеона, пошел к Витебску на соединение с Багратионом.
Тем временем 2-я армия оказалась в критическом положении. Даву занял Минск и отрезал ей путь на север, а с юга наперерез Багратиону шел с тремя корпусами Жером Бонапарт (младший брат Наполеона), который должен был замкнуть кольцо окружения вокруг 2-й армии у Несвижа. Корпуса Даву и Жерома насчитывали 11О тыс. человек; Багратион же не имел и 50 тыс., ему грозила верная гибель. «Куда ни сунусь, везде неприятель, – писал он на марше 15 июля А.П. Ермолову. – Что делать? Сзади неприятель, сбоку неприятель… Минск занят и Пинск занят». Легкомысленный Жером, однако, «загулял» на 4 дня в Гродно и опоздал к Несвижу – Багратион ушел. «Насилу вырвался из аду. Дураки меня выпустили», – написал он Ермолову 19 июля. Наполеон был в ярости. «Все плоды моих маневров и прекрас нейший /38/ случай, какой только мог представиться на войне, – отчитывал он Жерома, – потеряны вследствие этого странного забвения элементарных правил войны».
Впрочем, сам Наполеон тоже не смог разбить 1-ю русскую армию. Дважды – у Полоцка и Витебска – он настигал Барклая, но тот, искусно маневрируя, уходил от сражения и отступал дальше. 22 июля обе русские армии соединились в Смоленске.
Таким образом, расчет Наполеона на разгром русских армий поодиночке уже в приграничье рухнул. Мало того, он сам вынужден был распылять свои силы: на север, против И.Н. Эссена, отрядил корпус Ж.Э. Макдональда; на юг, против А.П. Тормасова, – корпуса Ж.Л. Ренье и своего австрийского (как оказалось, ненадежного) союзника князя К.Ф. Шварценберга. Еще один корпус (Н.Ш. Удино) был выделен, а потом и подкреплен корпусом Л.Г. Сен-Сира для действий против войск П.Х. Витгенштейна, героически защищавших подступы к Петербургу. Узнав о соединении Барклая и Багратиона, Наполеон утешился было надеждой вовлечь русских в генеральное сражение за Смоленск как «один из священных русских городов» и разгромить сразу обе их армии. Это ему тоже не удалось. Три дня, с 4 по 6 августа, корпуса Н.Н. Раевского и Д.С. Дохтурова защищали город от подходивших один за другим трех пехотных и трех кавалерийских корпусов противника. Ожесточение смоленского боя сами его участники назвали «невыразимым». Город горел, напоминая собою, по словам французов, «извержение Везувия», «пылающий ад». Когда же Наполеон стянул к Смоленску все свои силы, Барклай вновь увел русские войска из-под его удара. Призрак победы, второго Аустерлица, за которым Наполеон тщетно гнался от самой границы, и на этот раз ускользнул от него.
Итак, война принимала затяжной характер, а этого Наполеон боялся больше всего. Растягивались его коммуникации, росли потери в боях, от дезертирства, болезней и мародерства, отставали обозы. С каждым новым переходом все острее недоставало продовольствия и фуража. Генерал Э.М. Нансути однажды так ответил маршалу И. Мюрату на упрек в недостаточной мощи кавалерийских атак: «Люди могут идти без хлеба, но лошади без овса – не в состоянии. Их не поддерживает в этом любовь к отечеству». Между тем возможность использовать местные ресурсы сводилась к минимуму, почти к нулю сопротивлением русского народа. «Каждая деревня, – вспоминали французы, – превращалась при нашем приближении или в костер, или в крепость». Следуя «русскому правилу «не доставайся злодею!"», крестьяне повсеместно сжигали продовольствие, угоняли скот, а сами уходили вместе с армией, в ополчение и в партизаны. По мере /39/ движения захватчиков в глубь России их силы таяли, тогда как силы русского народа только развертывались.
Более того, против Наполеона начала складываться новая, 6-я коалиция, в составе которой уже присоединились к России Англия, Швеция, Испания.
В Смоленске Наполеон шесть дней размышлял, идти ли вперед или остановиться, и даже попытался вступить с Александром I в переговоры о мире – через пленного генерала П.А. Тучкова[2]. Предлагая заключить мир, он угрожал на случай отказа. Москва непременно будет занята, а это обесчестит русских, ибо «занятая неприятелем столица похожа на девку, потерявшую честь. Что хочешь потом делай, но чести уже не вернешь!». Александр ничего не ответил.
Уязвленный молчанием царя, Наполеон приказал выступать из Смоленска на Москву, в погоню за русскими армиями Может быть, таким образом он хотел подтолкнуть Александра I к согласию на мирные переговоры. Главное же, Наполеон устремился вперед, к Москве, с надеждой на то, что если русские сражались так отчаянно за Смоленск, то ради Москвы они обязательно пойдут на генеральное сражение и, таким образом, позволят ему кончить войну славной, как Аустерлиц или Фридланд, победой.
Тем временем буквально день ото дня по всей России нарастал патриотический подъем. У разных сословий он проявлялся по-разному. Патриотизм большинства дворян увязал в корысти, ибо они сражались за крепостную Россию, за сохранение своих богатств и привилегий, за право самим держать в рабстве» собственный народ, не уступая его кому бы то ни было, Наполеону в особенности. Их подстегивал страх перед Бонапартом – этим «всемирным бичом» революции, который мог отменить в России крепостное право (в Польше уже отменил) и тем самым спровоцировать, если не возглавить, новую пугачевщину. Российские помещики так и ругали Наполеона: «французский Пугачев», равно страшась и французов, и собственной «черни».
Разумеется, были среди дворян бескорыстные патриоты и герои. Будущие дворянские революционеры (П.И. Пестель и М.С. Лунин, С.Г. Волконский и С.И. Муравьев-Апостол, М.Ф. Орлов и М.А. Фонвизин) самоотверженно защищали Россию вместе со своими будущими палачами (А.Х. Бенкендорфом и А.И. Чернышевым, М.С Воронцовым и К.Ф Толем, И И. Дибичем и И.Ф. Паскевичем) Но в тылу помещики и чиновники больше /40/ пеклись, по наблюдению Ф.Ф. Вигеля, не о России, а «о своей особе и о своем ларце». Московские дворяне сгоряча обещали царю пожертвовать «на нужды отечества» 3 млн. руб., но потом выяснилось, что 500 тыс. из них собрать «вскорости не можно»; «часть денег вносилась силком еще в 1814 г.»[3] Иные из таких «патриотов» острили: «У меня всего на все 30 000 долгу: приношу их в жертву на алтарь отечества»[4].
К ополчению дворяне тоже большей частью отнеслись расчетливо. Многие из них не являлись к своим полкам. Недаром А.С. Грибоедов в плане драмы «1812 год» записал: «Всеобщее ополчение без дворян. (Трусость служителей правительства)». Может быть, он имел в виду и тот факт, что дворяне и чиновники Петербурга жили тогда в готовности к бегству за кордон: «Кто мог, держал хотя бы пару лошадей, а прочие имели наготове крытые лодки, которыми запружены были все каналы»[5].
Итак, дворяне были разные и вели себя неодинаково. Но в целом, как класс, они заслужили оценку С.Г. Волконского, который в октябре 1812 г. на вопрос царя о том, как проявляет себя дворянство, прямо ответил: «Стыжусь, что принадлежу к нему; было много слов, а на деле ничего».
Зато крестьянские массы поднимались на защиту отечества бескорыстно, движимые не сословными, а национальными интересами. Для них, в отличие от дворянства, Россия и крепостное право не были синонимами. Они шли в бой «на басурмана» за Родину, которую хотели избавить и от внешнего, и от внутреннего ярма. Отпор французским захватчикам они сочетали с борьбой против своих помещиков: за 1812 г. – 60 антикрепостнических выступлении против 20, в среднем, за любой из 1801-1811 гг.! После победы над национальным врагом, «басурманом», крестьяне надеялись получить от «царя-батюшки» в награду за свой патриотизм освобождение от собственных господ. При этом ненависть простого люда к нашествию Наполеона подогревалась религиозным суеверием, ибо Наполеон давно уже воспринимался как антихрист, который теперь привел орду нехристей истреблять русский народ и православную веру.
Национальное сознание всех россиян, от царя до последнего солдата, не мирилось с тем, как складывалось начало войны. Наполеон занял огромную территорию (больше полудесятка губерний), проник в глубь России на 600 км, создал угрозу обеим ее столицам. За Смоленском русские войска до самой Москвы не /41/ мели больше опорного пункта. «Ключ к Москве взят» – так оценил падение Смоленска М.И. Кутузов.
В таком положении становилось нетерпимым отсутствие главнокомандующего, тем более что 1-я и 2-я армии объединились в одну, а командующих оставалось двое. Багратион подчинялся Барклаю де Толли как военному министру, но не признавал министра главнокомандующим и надеялся, что царь назначит главнокомандующим его, Багратиона. Искренне полагавший, что «Великая армия» Наполеона – это «дрянь», которую можно «шапками закидать», Багратион отвергал дальновидную стратегию Барклая и ставил ему в вину не только сдачу Смоленска («подлец, мерзавец, тварь Барклай отдал даром преславную позицию»), но и потерю огромных пространств России[6]. Оба командующих пикировались, как фельдфебели. «Ты немец! – кричал пылкий Багратион. – Тебе все русское нипочем!» «А ты дурак, – отвечал невозмутимый Барклай, – хоть и считаешь себя русским». Начальник штаба 1-й армии Ермолов в этот момент сторожил у дверей, отгоняя любопытных: «Командующие очень заняты. Совещаются между собой!» Так оправдывался парадокс Наполеона: «Один плохой главнокомандующий лучше, чем два хороших».
Почти все генералы и офицеры обеих армий исподтишка бранили и высмеивали Барклая де Толли, фамилию которого они переиначили в «Болтай да и только», как «немца» (всех вообще иностранцев называли тогда в России «немцами») и даже «изменщика». Среди солдат отношение к Барклаю как к «изменщику» было стихийно устойчивым, поскольку все «видели» неопровержимые «доказательства» его измены: Барклай «отдает Россию», а сам он «немец», значит – «изменщик».
Зловещая молва о Барклае расползалась не только в армии, но и в обществе – по всей России. Дворянские патриоты презирали его, царский двор третировал, alter ego царя Аракчеев ненавидел. В такой обстановке Барклай неуклонно, не теряя мужества, вопреки всем и вся, осуществлял свой стратегический план, что позволило сорвать первоначальные замыслы Наполеона, сохранить живую силу русской армии в самое трудное для нее время и тем самым предрешить благоприятный для России исход войны. Поэтому Барклай вправе был заявить, как он это сделал уже после оставления Москвы: «Я ввез колесницу на гору, а с горы она скатится сама, при малом руководстве».
Александр I (которого Барклай вежливо выпроводил из армии после Дриссы) был растерян и озадачен. Доверяя Барклаю, он понимал, что нужен главнокомандующий, облеченный доверием нации , и притом с русским именем. Дворянство обеих столиц в /42/ один голос называло первым кандидатом в главнокомандующие М.И. Кутузова. Александр после Аустерлица терпеть не мог этого «одноглазого старого сатира». Однако мнение класса, служившего ему опорой, царь должен был учитывать. Поэтому он доверил выбор кандидата на пост «главнокомандующего всеми русскими армиями» Чрезвычайному комитету из высших сановников империи. 5 августа комитет по докладу Аракчеева единогласно высказался за Кутузова.
Генерал от инфантерии Михаил Илларионович Голенищев-Ку-тузов как самый старший по возрасту и службе из всех действующих генералов, сподвижник П.А. Румянцева и А.В. Суворова, истинно русский барин, род которого уходил корнями в XIII век, имел очевидное преимущество перед любым другим кандидатом. Было ему тогда уже 67 лет (и жить оставалось 8 месяцев). Его боевой опыт исчислялся в полвека. Много раз смерть смотрела ему в глаза. В молодости ему дважды прострелили голову, но оба раза он, к удивлению русских и европейских медиков, выжил. Его правый глаз выбила турецкая пуля в битве под Алуштой, когда ему было 28 лет. После этого Кутузов отличился не в одном десятке походов, осад, сражений, штурмов и к 1812 г. прочно зарекомендовал себя как мудрый стратег и блистательный дипломат. Воспоминания же о давней катастрофе под Аустерлицем компенсировались впечатлениями от его недавних побед над турками под Рущуком и Слободзеей. Грандам Чрезвычайного комитета импонировала и феодальная состоятельность Кутузова, получившего только за 1793– 1799 гг. от Екатерины II и Павла I 5667 крепостных «душ», в отличие от худородного Барклая, который вообще не имел крепостных.
Что касается личной антипатии царя, то Комитет не усмотрел в ней серьезного препятствия, тем более что Аракчеев поддержал кандидатуру Кутузова. Действительно, Александр I, ознакомившись с решением Комитета, 8 августа назначил Кутузова главнокомандующим, хотя и скрепя сердце. «Я не мог поступить иначе, – объяснил он сестре Екатерине Павловне, – как назначить того, на кого указывал общий голос».
Русские войска встретили Кутузова-главнокомандующего с ликованием. Сразу родилась поговорка: «Приехал Кутузов бить французов». Обрадовался назначению Кутузова и Наполеон, который, по воспоминаниям А. Коленкура, «тотчас же с довольным видом сделал отсюда вывод, что Кутузов не мог приехать для того, чтобы продолжать отступление; он, наверное, даст нам бой».
Кутузов действительно ехал в армию с решимостью дать Наполеону генеральное сражение за Москву. Близкая к царю графиня Р.С. Эдлинг (урожденная Стурдза) свидетельствовала: «Прощаясь с государем, генерал Кутузов уверял его, что он скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве». Это /43/ свидетельство подтверждают документы самого Кутузова. В день прибытия к армии (17 августа) он написал московскому генерал-губернатору Ф.В. Ростопчину: «С потерею Москвы соединена потеря России». При первой же встрече с войсками Кутузов воскликнул в присутствии Барклая де Толли: «Ну, как можно отступать с такими молодцами!» Правда, на следующий день был отдан его приказ… продолжать отступление, но, как выяснилось, ненадолго: до подхода подкреплений. Заняв позицию у с. Бородино в 11О км перед Москвой, Кутузов так определил свою задачу: «спасение Москвы ». Он учитывал, однако, возможность и успеха, и неудачи: «При счастливом отпоре неприятельских сил дам собственные повеления на преследование их. На случай неудачного дела несколько дорог открыто, по коим армии должны будут отступать»[7].
Наполеон, жаждавший генерального сражения с первых дней войны, не думал о возможной неудаче. Предвкушая победу, он и воскликнул на заре перед боем: «Вот солнце Аустерлица!» Его цель заключалась в том, чтобы взять Москву и там, в сердце России, продиктовать Александру I победоносный мир. Для этого нужно и достаточно было, по мысли Наполеона, выиграть Бородинскую битву. План его был прост: сбить русские войска с занятых позиций, отбросить их в «мешок» при слиянии р. Колочи с Москвой-рекой и разгромить.
Бородинское побоище 26 августа 1812 г. – единственный в истории войн пример генерального сражения, исход которого и та и другая сторона сразу же объявили и доныне празднуют как свою победу, имея на то основания. Поэтому многие вопросы его истории, начиная с соотношения сил и кончая потерями, остаются спорными. Новый анализ старых данных[8] показывает, что Наполеон имел при Бородине 133,8 тыс. человек и 587 орудий, Кутузов – 154,8 тыс. человек и 640 орудий. Правда, регулярных войск у Кутузова было лишь 115,3 тыс. человек плюс 11 тыс. казаков и 28,5 тыс. ополченцев, но зато у Наполеона вся гвардия (19 тыс. лучших, отборных солдат) простояла весь день битвы в резерве, тогда как русские резервы были израсходованы полностью.
Ход сражения сложился в пользу Наполеона. Располагая меньшими силами, он создавал на всех пунктах атаки (Ше-вардинский редут, с. Бородино, батарея Раевского, Багратионовы флеши, д. Семеновская и Утица) численное превосходство, заставляя русских отражать атаки вдвое, а то и втрое превосходящих сил. К концу битвы Наполеон занял все русские позиции от Бородина справа до д. Утицы слева, включая опорную Курганную высоту в центре. Поскольку русская армия после /44/ Бородина оставила Москву, что и требовалось Наполеону, он счел Бородинскую битву выигранной тактически и стратегически. Соотношение потерь тоже говорило в его пользу: французы потеряли, по данным Архива военного министерства Франции, 28 тыс. человек; русские, по материалам Военно-ученого архива Главного штаба России, – 45,6 тыс.[9]
Однако разгромить русскую армию, обратить ее в бегство Наполеон, при всех своих надеждах и планах, не смог. Правда, и Кутузов не решил своей главной задачи – спасти Москву: после Бородина он вынужден был пожертвовать ею. Но сделал он это не по воле Наполеона, а по собственным соображениям, учитывая объективно сложившиеся обстоятельства; не потому, что был разбит и деморализован, а потому, что выстоял и уверовал в победоносный для России исход войны без риска нового сражения за Москву. Поэтому – не в тактическом и стратегическом, а в моральном и даже в политическом отношении (если учитывать последующий ход войны) – Бородино было победой русских.
Кутузов в донесении Александру I о Бородине не употребил слова «победа», но его фраза – «кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли», – была воспринята в Петербурге как реляция о победе. Царь пожаловал Кутузову звание генерал-фельдмаршала и 100 тыс. рублей (плюс по 5 руб. на каждого «нижнего чина» армии) и стал ждать вестей о новых русских победах. Кутузов же, отступив к Москве, 1 сентября на историческом совете в Филях решил оставить древнюю столицу России врагу без боя. «Доколе будет существовать армия, – сказал он, – с потерянием Москвы не потеряна еще Россия. Но когда уничтожится армия, погибнут и Москва и Россия».
2 сентября русские войска оставили Москву, а французы заняли ее, и в тот же день начался грандиозный московский пожар, о причинах и виновниках которого до сих пор спорят историки и писатели.
Думается, здесь нет вопроса, как не было его для Наполеона и Кутузова: и тот, и другой знали, что сожгли Москву русские[10]. Кутузов и Ф.В. Ростопчин приказали сжечь многочисленные склады и магазины и вывезти из города «весь огнегасительный снаряд», что уже обрекало деревянную по преимуществу Москву на неугасимый пожар. Но, кроме того, Москву жгли и сами жители (а их осталось тогда в Москве из 275 547 чуть больше 6 тыс.) по принципу «не доставайся злодею!». В результате три четверти Москвы (из 9158 строений – 6532, включая ценнейшие памятники истории и культуры: дворцы, храмы, библиотеки) погибли в огне. Наполеон расценил все это как варварство. «Что /45/ за люди! – восклицал он, глядя на зарево московского пожара. – Это скифы!.. Чтобы причинить мне временное зло, они разрушают созидание веков!» Кутузов же на встрече с наполеоновским посланцем Ж.А. Лористоном заявил, что русские жгли Москву, «проникнутые любовью к родине и готовые ради нее на самопожертвование»[11].
Заняв Москву, французы обнаружили в ней огромные запасы товаров и продовольствия (помимо богатейших арсеналов оружия). Казалось, Наполеон завершил кампанию на пределе желаемого. Он знал, что падение Москвы эхом отзовется во всем мире как еще одна, может быть, самая главная его победа. Московский пожар сразу все изменил, поставив Наполеона из выигрышного положения в проигрышное. Вместо удобств и довольства в городе, который только что поразил французов своим великолепием, они оказались на пепелище.
Теперь, в Московском Кремле, на высшей точке своего величия Наполеон понял, что ему грозит гибель и что спасти все достигнутое могут только мирные переговоры. Трижды из сожженной Москвы он «великодушно» предлагал Александру I мир. К миру в те дни толкали царя его мать, брат Константин и самые влиятельные сановники, включая Аракчеева и канцлера империи Н.П. Румянцева. Почти все царское окружение в панике требовало мира. Александр, однако, был непреклонен. Он выразил даже готовность отступить на Камчатку и стать «императором камчадалов», но не мириться с Наполеоном. Ни на одно из обращений Наполеона он не ответил.
Если бы Александр I согласился на мир с Наполеоном, занявшим Москву, то, по справедливому заключению К. Клаузевица, «поход 1812 г. стал бы для Наполеона наряду с походами, которые заканчивались Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом». Наполеон хорошо это понимал. Вот почему он так долго (36 дней!) оставался в Москве.
Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 599;