Сюжет 19. Армянская диаспора

Что представляла собой армянская диаспора Санкт-Петербурга, каков тот круг лиц, который в принципе мог подлежать “этнической мобилизации” в период Карабахского конфликта?

Статистика как таковая нас интересовать не будет. Укажем только на тот факт, существенный для нашей темы, что 98,9% петербургских армян свободно русским языком и только 35,9% свободно владело армянским. Около половины ленинградских армян имело установку на добровольную ассимиляцию с русскими.[737][1]

Однако, поскольку нас будет интересовать динамика армянской общины, которая на эмпирическом уровне коррелирует со сменой ценностных доминант (что было вызвано протекает внутриэтническим процессом), то прежде всего мы начнем с описания подсистем армянской диаспоры Петербурга, каждая из которых имели характерные для нее ценностные доминанты и в ходе бурных событий 1988 — 1992 годов в разные периоды то активно участвовала в жизни армянской общины, то отходила на периферию. Выделим пять таких подгрупп:

Гуманитарная, техническая и творческая интеллигенция, приехавшая в Россию из Армении, главным образом, по причине возможности более полной и разносторонней самореализации.Эти люди обычно имели сознательную установку на вживание в новую среду, установление в ней широких контактов, но не на ассимиляцию, хотя под влиянием сильного ассимилирующего воздействия русской среды (и ее значительной комфортности для армян — до начала девяностых годов) ассимиляция все-таки постепенно происходила. Данной группе не были свойственны проявления “бытового” национализма. Это были по большей части выходцы их русскоязычной армянской среды, то есть того слоя населения Еревана, который получил образование в русских школах и говорит, главным образом, по-русски — последнее являлось не признаком ассимилированности, а о культурной ситуации в Армении: русскоязычная (она составляла большинство) и армяноязычная интеллигенция существовали в Ереване параллельно друг другу, до 1988 года — начала Карабахского движения — мало пересекаясь между собой, образуя разные “шрджапаты”, но не конфликтуя. К этой же группе следует отнести студентов и аспирантов, выходцев из ереванской интеллигенции, безразлично — русскоязычной или армяноязычной. Для всей данной группы был характерен как бы двойной круг общения: с соотечественниками отдельно, с русскими отдельно.

Осевшие на постоянное жительство выходцы из армянской деревни и из более низких в социальном отношении городских слоев (сюда же следует включить и мелких торговцев, имевших в Петербурге небольшую недвижимость). Для них по большей части был характерен “бытовой” национализм, главным образом (иногда исключительно) армянский круг общения, сохранение родного языка как языка общения в быту, бытовых норм поведения. При этом лишь немногие из представителей данной группы были склонны к “идеологическому” национализму. Для них в целом не характерна тяга к объединению на национальной основе, за пределами своего привычного круга. Если и проявлялась земляческая солидарность, то она касалась выходцев их одной и той же местности, одних и тех же районов.

Армяне выходцы из других союзных республик. Для них был характерен декларируемый космополитизм, а реально — имперских комплекс: “мы” включает “армяне и русские”, а не “советский” или “российский” народ.

— Ассимилированные армяне или полуармяне со слабо выраженным национальным самосознанием или даже отсутствием его.

Теперь обратимся к динамике армянской общины в интересующие нас годы и посмотрим, как каждый из этих слоев и при каких обстоятельствах подпадал под “этническую мобилизацию”.

Первый этап Карабахского движения под влиянием Сумгаитских событий вызвал реакцию всех слоев армянской диаспоры и первые месяцы “этническая мобилизация” шла быстрыми темпами. Те армяне, которые к этому моменту были сильно связаны с иноэтническим окружением, даже те, кто вообще редко вспоминал о своем национальном происхождении, начали проявлять большую активность, посещать митинги, интересоваться событиями в Армении. Но тот комплекс переживаний, который у них при этом возникал, был весьма сложным. Геноцид в Сумгаите напоминал страшные страницы армянской истории и внушал мысль о невозможности уйти от судьбы, — и тем активизировал национальное самосознание и желание сплотиться. Другой ряд переживаний был связан с тем, что совершена вопиющая несправедливость, которая должна быть понятна всем, и если все не реагируют на нее так же однозначно, как сами армяне, то исключительно потому, что не располагают достаточной информацией. Третий ряд переживаний касался русско-армянских отношений и был связан с тогда мало осознававшимся, но обостренным ожиданием того, что русские придут на помощь армянам, как только поймут, что тем грозит беда. Кроме того, присутствовала на первых порах так же почти не осознававшаяся армянами внутренняя борьба, связанная с противоречием между восточным стереотипом восприятия и действия, где единственный способ остановить кровопролитие — это ответить кровью на кровь, — и прочно усвоенной системой ценностей, требующей аппеляции к правовым нормам. В результате внутренней борьбы эта последняя система ценностей акцентировалась. Второй и третий уровни восприятия первое время сливались: в Москве и Петербурге аппеляция к русским и аппеляция к общественному мнению вообще, аппеляция апелляция к защите империи и аппеляция к законности вообще — все это было практически тождественно.

В этот период наибольшее за все время кризиса число армян стремится к консолидации и образованию специфических армянских институций. Параллельно, армянская община становится открытой к контактам со своим социокультурным окружением как никогда до того и никогда после. Армянская диаспора уверяет себя, что ее ценностные доминанты и доминанты среды, ее окружающей, едины, чем снимается психологическая преграда для тесной связи с общиной ассимилированных армян. В армянскую среду вовлекаются и выражающие активной сочувствие армянам русские (на этом первом этапе число их было значительным).

Начиная с июля августа 1988 года начинается спад активности. Во-первых, действия армянской общины оказываются слишком политизированными, что у многих вызывает усталость. Во-вторых, ожидаемой активной поддержки со стороны социального окружения (что особенно важно, со стороны русских — аппеляция именно к русским постепенно становится все более выраженной) армяне не получают и к осени — зиме 1988 года возникает все большее желание замкнуться в себе. Облако за этим не последовала этническая консолидация, как можно было бы ожидать. Выходцы из армянской деревни и более низких социальных слоев города замыкаются в своих привычных кружках и теряют связи с общиной. Армянская интеллигенция так же в значительной своей части отходит от общины, чему, в частности, способствует тот факт, что ценностные доминанты, которые были акцентированы в прошедшие месяцы, как бы разбиваются о глухую стену, а потому начинают трансформироваться. Последнее неизбежно должно было вести к нарушению связей членов общины со своим социокультурным окружением. Те из петербургских армян, для кого это было неприемлемо сводили свои собственные связи с общиной к минимуму.

Итак, для определенной части армянской общины на смену как будто бы начавшейся “этнической мобилизации” приходит нарастание ассимиляционных процессов. Другая часть армянской общины переносит акцент на культурную деятельность и пропаганду знаний об армянской культуре и истории. Но если первоначально казалось, что такого рода деятельность отвечает потребностям армянской общины, то зимой 1988 — 1989 года, принесшей Армении новые потрясения (включая землетрясение и ввод войск в Ереван) становится ясно, что такого рода пропаганда вызывает лишь поверхностный интерес. Для общины это период безвременья, когда казалось, что не осталось уже ничего, что могло бы ее сплотить. Попытки сплочения предпринимаются еще в виде отдельных культурных инициатив, но разбиваются об общую пассивность. Создаются разрозненные группы изучения армянского языка, но в Петербурге только две-три из них просуществовали более трех месяцев.

Между тем, те армяне, которые до начала кризиса в общине казались вполне ассимилированными, продолжают довольно апатично, но упорно свои связи с общиной. Так же ведут себя и русские, подпавшие в первый бурный период в армянскую среду. Причем они не составляют какой-либо отдельной группы сочувствующих, а поддерживают свои связи с общиной каждый по отдельности, общаясь с армянами гораздо больше, чем между собой. Этот период в целом характеризуется усталостью, нагромождением слухов, и кажется, что общину консолидирует только то, что общение с “внешними” представляется еще более тягостным. Однако, оценивая события постфактум, можно сказать, что это был самый значительный период по глубине диссимиляции, а так же активизации того явления, которое мы выше назвали “этнического подключения”, поскольку большинство из тех, кто в этот период сохранял свои связи с армянской общиной уже не терял их и в дальнейшем. Причем особенно это касается тех, кто тогда не прикладывал усилий к поиску новых внешних форм консолидации, а переживал более или менее глубокую депрессию. Это был период глубинной перестройки, которая еще не имела внешних проявлений.

Дальнейшие события вызвали менее заметный для внешнего наблюдателя, но более глубокий раскол в армянской общине. Он был связан с нарастающим ощущением войны. Каждый переживал это как личный опыт, далеко не всегда связанный именно с обостренным национальным самосознанием. Но этот опыт, столь контрастировавший с тем, чем жил в то время “внешний мир”, социокультурное окружение (остающееся еще в мирной, почти советской действительности и не привыкшее еще к крови), опыт оказывался мощным консолидирующим фактором.

Это отнюдь не ура-патриотизм. Именно тяжесть этого опыта в буквальном смысле сгоняла тех, кто этот опыт имел, в единый узкий кружок людей, которые нуждались друг в друге как в воздухе, потому что чувствовали себя абсолютно чужими в том социуме, в котором жили. Ощущение уже идущей войны было столь острым, что психологически затрудняло контакты вне своего круга. В этот период национальное самосознание как будто бы вообще отступает на задний план, и армянская община (точнее, ее ядро) похожа скорее не на этническую группу, а на людей, испытавших в жизни что-то такое, что неведомо тем, кто их окружает и о чем они не имеют сил и слов им поведать.

В этот момент армянская община как бы делится на две части: тех, кого объединил описанный выше комплекс чувств (его символическое выражение выработалось позднее) и тех, кто продолжал культурно-организационную деятельность. Конфликт не имел внешнего выражения, но вторая из указанных групп оказалась как бы на периферии жизни общины, превращалась в ее оболочку и воспринималась ядром общины почти так же как внешнее окружение (и то, что это тоже были армяне имело очень малое значение). Коммуникация между двумя группами нарушалась. Старые этнические символы оказывались неактуальными, они перестали отвечать сегодняшними переживаниям, новые символы еще не сложились.

В Армении в этот период ощущение диссонанса с внешним окружением ощущалось еще значительно меньше, чем в диаспоре, оно актуализировалось позднее, в мае-августе 1991 года. Кроме того, Армения была занята межпартийной борьбой, что для диаспоры в то время было почти не актуально. В целом ощущение войны было в диаспоре более обостренным, чем в Армении, и соответствующая новой стадии “этнической мобилизации” символика зарождалась на месте, а не привносилась из Армении.

Следующий период в жизни армянской общины можно назвать периодом романтизма. Он начинается приблизительно с весны 1990 года и продолжается до лета 1991 года. (В Армении этот период был менее выражен и более быстротечен.) В это время вырабатываются новые, уже ярко национальные символы, которые с этого момента выражаются открыто и даже демонстративно. Акцент переносится на героическую сторону армянской истории, особенный интерес вызывает движение федаи в турецкой Армении на рубеже XIX — XX веков. Имена всех более-менее известных федаи и основные факты их биографии (о которых раньше почти никому не было известно, ведь прежняя армянская этническая символика была в основном связана с историческими событиями далекого прошлого) выучиваются наизусть и являлись способом узнавания “своих”. В моду входят федаинские песни конца XIX века, где доминирующим мотивом является не жалоба на извечно несчастную армянскую судьбу, а готовность к борьбе. В целом воспроизводится тот “героический миф”, с которым, как мы показали выше, было связано основание Еревана, но теперь он выражается эксплицитно и получает символическую маркировку.

Наличие такого рода символики делает возможной этническую консолидацию, “вербовку” новых членов общины. Но ядро общины продолжают составлять те, кто прошел через период депрессии. К жизни общины привлекаются в значительной мере армяне, до этого времени слабо с ней связанные: недавние выходцы из Армении, в том числе из деревни. Этот период характерен так же тем, что на диаспору начинает проецироваться межпартийная в Армении. В это время община уже абсолютно расколота на носителей новых этнических символов и носителей старой культурно-исторической ориентации. На какое-то время кажется, что новая этническая символика побеждает.

Но дальнейшее развитие событий приводит к тому, что это героически-романтическое направление, вокруг которого уже пошла было консолидация армянской общины, оказывается как бы подвешенной в воздухе. Армения в это время (1992 год) переживает внутренний и внешний (в том числе военный) кризис, все более ощущается настроение апатии и усталости. Поднявшаяся в диаспоре “романтическая” волна разбивается. Носители новых этнических символов, попадая в Армению, кажутся там со своими представлениями мечтателями, если не ненормальными. В результате армянская община делится на несколько почти не сообщающихся между собой групп.

При этом в целом новая символика сохраняется. Хотя после 1992 года она перестает быть столь актуальной. Военные действия в Карабахе продолжаются до первых дней осени 1993, но боевые победы уже практически никак не влияют на жизнь диаспоры. С середины 1992 года начинается процесс перехода общины как бы в латентное состояние. Она, с одной стороны, вновь разбивается по сословно-земляческому принципу, с другой, бывшие активные ее члены переключаются на внутрироссийские политические проблемы. Функциональная роль общины на этом этапе исчерпывает себя.

 

Итак, анализируя изложенный выше материал, мы можем утверждать, что процессы ассимиляции и диссимиляции не имеют непосредственной зависимости от знания членами диаспоры языка, обычаев и т.п. “Этническая мобилизация” в значительной мере подпадали люди ранее почти полностью ассимилированные, а многие из тех, у кого всегда наблюдалось достаточно отчетливое национальное самосознание порой вообще теряли связи с этнической общиной. Причем процесс этот носил все время колебательный характер. Так армянская интеллигенция, приехавшая в недавнем прошлом из Армении, во многих случаях не понимала логику того, что происходило в общине и за исключением первого и последнего из описанных этапов, действовала в диссонанс общим интенциям общины. Выходцы из других социальных слоев Армении притягивались к общине в первой период, а так же (уже в меньшей степени) на “романтической” стадии. Столь же колебательный была “этническая мобилизация” и для других кругов армянской диаспоры. Ядро армянской общины вербовалось из разных ее слоев, но в каждом случае “членство” было индивидуальным. Но в самой этой индивидуальности была закономерные черты, и если определить их, то в какой-то мере станет понятна и логика постоянных подвижек границ этнической общины.

Что заставляло определенную группу лиц на всех стадиях этнического процесса сохранять верность общине? Мы уже показали выше, что эта верность не была следствием комфортности общения с соотечественниками (этой комфортности порой не было вовсе) или идеологических причин (временами “идеология” как бы вовсе испарялась). Эта верность скорее определялась значительным дискомфортом в общении с внешним социокультурным окружением. Дискомфорт этот субъективно осознавался как наличие опыта, которого у окружающих не было, и который не может быть им передан.

 

В ощущении дискомфорта, члены общины инстинктивно искали новые ценности, которые дали бы им определенность прежде всего в их собственной жизни. Выпав из одной социальной ниши, они искали другую. Но такая “ниша” могла быть стабильной и устранить дискомфорт только в случае, если она согласовывалась с той позицией, которую член этноса занимал во внутриэтническом процессе. (Естественно, что те, кого новая ценностная ориентация не устраивала в принципе, выходили из игры и рвали связи с общиной.) Однако сами эти новые доминанты обладали-таки достаточной гибкостью и вариативностью. Более жестким в данном случае оказывалось другое.

Поскольку внутриэтнический процесс требует от каждой внутриэтнической группы определенной “роли”, то существенным было не то, какие взгляды членом этнической группы декларировались, а его способность к максимально гибкому поведению внутри своей “роли”, то есть возможность вести себя в соответствии с ней в самых неожиданных ситуациях. Поэтому членами общины в узком смысле оказывались лишь те, за кем эта способность признавалась, те, кто в любых ситуациях инстинктивно вел себя так, что их поведение как бы встраивалось в общую линию поведения этноса, являясь синхронным с внутриэтническим процессом в том его виде, в каком он преломляется в диаспоре. При этом прошлое человека, язык на котором он говорил, его бытовые привычки и пристрастия не имели значения. Только такое состояние этнической общины дает ей возможность в период бурных внутриэтнических процессов получить внутри себя какой-то внутренне приемлемый уровень стабильности, что, в свою очередь, способствует кристаллизации новых этнических символов, которые облегчают коммуникацию и делают возможной “этническую мобилизацию” для тех, для кого эти символы оказываются внутренне приемлемыми.

Однако отсутствие актуальных связей с общиной, неподпадение под данную волну “этнической мобилизации” не означает ассимиляцию, по крайней мере до тех пор, пока человек сохраняет способность в какой-либо более приемлемой лично для него ситуации свою этническую “роль”. Поэтому мы можем уточнить, что под этнической общиной мы понимаем не какое-то формальное объединение типа культурного общества, а систему связей между членами этноса, имеющих так или иначе выражаемую этническую детерминированность, — но в той мере, в какой они составляют именно систему, исключая при этом, например, дружеские компании, построенные по земляческому принципу, почти не взаимодействующие с другими аналогичными компаниями. Таким образом, понятие “община” оказывается уже понятия “диаспора”, которое по определению включает всех представителей данного народа, проживающих на данной территории. Однако любая из разрозненных “компаний” в какой-то момент может становиться существенной частью общины, равно как и “демобилизация” не влечет за собой этнической ассимиляции.

 

Какова была роль армянской диаспоры в Карабахском конфликте?

Прежде всего стоит сказать, что в любых внутриэтнических процессах диаспора играет роль внешнего коммуникатора. Эту роль обеспечивала периферия армянской общины, члены которой сохраняли свои связи с социокультурным окружением. Ядро же общины активно подключилось в выработке нового “героического мифа”, который способствовал подключению значительной части некарабахских армян (и русских добровольцев) к Карабахской войне.

Попытаемся дать целостную картину распределения армянского этноса на внутриэтнические группы, конфликтующие и взаимодействующие между собой в конце восьмидесятых — начале девяностых годов. Используем для этого исследование Манвела Саркисяна (до лета 1995 года — постоянного представителя (исполнявшего функции посла) Нагорного Карабаха в Армении), выполненного в парадигме исторической этнологии.[738][2]

 








Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 713;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.015 сек.