ГЛАВА 11. ТОЙ НОЧЬЮ, УЖЕ лежа В постели, Брейер думал о королевском гамбите и фразе Макса о красивых женщинах и уставших мужчинах
ТОЙ НОЧЬЮ, УЖЕ лежа В постели, Брейер думал о королевском гамбите и фразе Макса о красивых женщинах и уставших мужчинах. Буря эмоций, вызванная Ницше, понемножку улеглась. После с разговора с Максом ему стало легче. Наверное, все эти годы он недооценивал Макса. Матильда, уложив детей, скользнула под одеяло, прижалась к нему и прошептала: «Спокойной ночи, Йозеф». Он притворился спящим.
Бам! Бам! Бам! Стук в дверь. Брейер посмотрел на часы. Без пятнадцати пять. Он вскочил с кровати — он никогда не спал крепко, — схватил одежду и вышел в коридор. Из своей комнаты вышла Луиза, но он сделал ей знак ложиться обратно. Он уже проснулся, так что мог и сам открыть дверь.
Портье, извинившись за то, что пришлось его разбудить, объяснил, что пришел мужчина за неотложной помощью. Внизу, в вестибюле, Брейера ждал пожилой мужчина. Голова его была непокрыта, и он явно пришел издалека: он запыхался, волосы его были покрыты снегом, а слизь, вытекшая из носа, замерзла, превратив его густые усы в ледяной веник.
«Доктор Брейер?» — спросил он дрожащим от волнения голосом.
Брейер кивнул. Мужчина представился как герр Шлегель, поклонился, коснувшись лба пальцами правой руки — атавистический жест, все, что осталось от того, что в лучшие времена, несомненно, было молодцеватым салютом. «В моем Gasthaus ваш пациент. Он болен, очень болен, — сказал мужчина. — Он не может говорить, но я нашел в его кармане эту карточку».
На оборотной стороне визитной карточки, которую дал ему герр Шлегель, Брейер увидел свое имя и адрес. На самой карточке было написано:
ПРОФЕССОР ФРИДРИХ НИЦШЕ
Профессор Филологии
Базельский Университет
Решение было принято незамедлительно. Он дал герру Шлегелю подробные инструкции: вызвать Фишмана с фиакром, а «когда вы вернетесь, я уже буду одет. Вы можете рассказать мне о моем пациенте по дороге к Gas thaus ».
Двадцать минут спустя закутанные в покрывала Брейер и герр Шлегель ехали по холодным заснеженным улицам. Хозяин постоялого двора рассказал, что профессор Ницше жил в Gasthaus с начала недели. «Очень хороший постоялец. Никаких проблем».
«Расскажите мне о его болезни».
«Почти всю неделю он провел в своей комнате. Я не знаю, чем он там занимался. Каждое утро, когда я приносил ему чай, он сидел за столом и что‑то писал. Это меня озадачило, ведь, знаете, я заметил, что он плохо видит, ему трудно даже читать. Два‑три дня назад на его имя пришло письмо с базельским штемпелем. Я принес ему это письмо, а через несколько минут он спустился ко мне, щурясь и мигая. Он сказал, что у него проблемы с глазами, и попросил меня прочитать ему письмо. Сказал, что это от сестры. Я начал читать, но, прослушав несколько строчек — что‑то о русском скандале, — он явно расстроился и попросил вернуть ему письмо. Я попытался было разглядеть, что написано дальше, прежде чем отдать ему письмо, но успел лишь заметить слова „депортация“ и „полиция“.
Он ест в городе, хотя моя жена предлагала готовить на него. Я не знаю, куда он ходит есть — у меня он совета не спрашивал. Он почти с нами не разговаривал, только однажды вечером сообщил, что собирается на бесплатный концерт. Но он не был застенчивым, не поэтому он был таким тихим. Я кое‑что заметил насчет его скрытности…»
Хозяин постоялого двора, прослуживший десять лет в военной разведке, скучал по своему делу и развлекался тем, что пытался составить профиль характера своих постояльцев на основании мельчайших деталей повседневной жизни, словно они были некими таинственными личностями. Пока он шел до дома Брейера, он собрал воедино все зацепки, которые ему удалось добыть относительно профессора Ницше, и отрепетировал свой будущий отчет перед доктором. Такая возможность представлялась ему редко: обычно слушать его никто не хотел, так как его жена и обитатели Gasthaus были слишком глупы, чтобы оценить истинные индуктивные способности.
Но доктор перебил его: «Его болезнь, герр Шлегель».
«Да, да, доктор. — Проглотив свое разочарование, герр Шлегель начал рассказывать о том, как около девяти часов утра в пятницу Ницше заплатил по счету и ушел, сказав, что он уезжает днем и вернется до полудня за багажом. — Меня, наверное, какое‑то время не было на месте, так как я не заметил, когда он вернулся. Он ходит почти бесшумно, знаете, словно не хочет, чтобы за ним следили. К тому же у него нет зонта, так что я не могу определить по подставке для зонтов, которая стоит внизу, дома он или нет. Мне кажется, что он хочет, чтобы никто не знал, где он—в комнате или вышел. У него хорошо получается — подозрительно хорошо получается — пробираться внутрь и наружу, не привлекая к себе внимания».
«А его болезнь?»
«Да, доктор, да. Я только подумал, что некоторые моменты могут представлять интерес с точки зрения диагноза. В общем, уже потом, днем, часа в три, моя жена как обычно отправилась прибраться в его комнате, а он там — он не уезжал! Он распластался на кровати и стонал, держась рукой за голову. Она позвала меня, и я сказал ей подменить меня у входа — я никогда не оставляю свое рабочее место без присмотра. Вот видите, о чем я: потому я и удивился, что он пробрался в свою комнату незамеченным».
«А потом?» — терпение Брейера уже иссякло: герр Шлегель, решил он, прочитал слишком много дешевых детективов. Но времени все равно вполне хватало на то, чтобы его компаньон удовлетворил свое явное желание выложить все, что ему известно. До Gasthaus в третьем округе, или Ландштрассе, все еще оставалось около мили езды, а из‑за усиливающего снегопада видимость настолько ухудшилась, что Фишман спустился на землю и медленно вел лошадь по замерзшим улицам.
«Я вошел в комнату и спросил, не заболел ли он. Он сказал, что с ним все в порядке, только немного болит голова, так что он оплатит еще один день и уедет завтра. Он сказал, что у него часто бывают такие головные боли и что ему лучше помолчать и не двигаться. Он был очень холоден, он, правда, всегда такой, но сегодня особенно, совсем ледяной. Вне всякого сомнения, он хотел, чтобы его оставили одного».
«Что было дальше?». — Брейер дрожал. Мороз пробирал его до костей. Как бы ни раздражал его герр Шлегель, Брейеру доставляло удовольствие слышать, что кто‑то еще считал Ницше тяжелым человеком.
«Я предложил послать за доктором, но он совсем разволновался! Это надо было видеть: „Нет! Нет! Никаких докторов! Они только все портят!“ Он не грубил, нет, знаете, он никогда не грубит, просто был холоден. Всегда очень обходителен. Очевидно его благородное происхождение. Готов поклясться, хорошая частная школа. Путешествия в хорошем обществе. Сначала я не мог понять, почему он не остановился в отеле подороже. Но я просмотрел его одежду — знаете, одежда может сказать вам многое: известные марки, хорошая одежда, хорошо сшитая, хорошие итальянские кожаные туфли. Но все это, даже белье, довольно поношенное. Изрядно поношенное, не раз штопанное, а такая длина пиджаков уже десять лет как вышла из моды. Я вчера сказал жене, что он бедный аристократ, не имеющий представления о том, как жить в сегодняшнем мире. Раньше, на этой неделе я взял на себя вольность и поинтересовался, откуда происходит фамилия Ницше, и он что‑то пробормотал о древнем польском дворянском роде».
«Что было после того, как он отказался от врача?»
«Он продолжал настаивать, что с ним все будет в порядке, если его оставить одного. Как обычно вежливо, он дал мне понять, что мне не стоит лезть не в свое дело. Он из тех, кто мучается молча, — или ему есть что скрывать. А какой упрямый! Если бы не его упрямство, я бы вызвал вас еще вчера, пока не начался снег, и мне бы не пришлось будить вас в такое время».
«Что еще вы заметили?»
Герр Шлегель буквально расцвел, услышав этот вопрос. «Ну, например, он не захотел сообщить, где он останавливается далее, да и предшествующий адрес был подозрительным: Главпочтамт, Рапалло, Италия. Я никогда не слышал о таком городе — Рапалло, а когда я спросил у него, где это, он ответил только: „На побережье“. Несомненно, стоит оповестить обо всем полицию: эта его скрытность, шныряет здесь без зонта, адреса нет, еще это письмо: неприятности с русскими, депортация, полиция. Я, разумеется, поискал письмо, пока мы убирались в комнате, но не нашел. Сжег, полагаю, или спрятал».
«Вы не вызывали полицию?» — обеспокоено спросил Брейер.
«Пока нет. Лучше дождаться утра. Я не хочу, чтобы полицейские перебудили моих постояльцев посреди ночи. И в довершение всего эта его внезапно начавшаяся болезнь! Хотите знать, о чем я думаю? Яд!»
«Нет, боже мой, нет! — Брейер едва не кричал. — Я уверен, нет. Пожалуйста, герр Шлегель, забудьте о полиции! Уверяю вас, здесь не о чем беспокоиться. Я знаю этого человека. Я ручаюсь за него. Он не шпион. На визитной карточке написана чистая правда, он профессор в университете. И его действительно часто мучают головные боли; именно поэтому он приехал показаться мне. Прошу вас, забудьте о ваших подозрениях».
В неровном свете горящей в фиакре свечи Брейер видел, что Шлегеля это не успокоило, и добавил: «Но я могу понять, как проницательный наблюдатель мог прийти к таким выводам. Но поверьте мне. Я беру на себя всю ответственность. — Он пытался вернуть хозяина постоялого двора к рассказу о болезни Ницше. — Расскажите мне, что случилось после того, как вы нашли его днем?»
«Я возвращался еще два раза посмотреть, не нужно ли ему что‑нибудь — знаете, чай или перекусить. Каждый раз он благодарил меня и отказывался, даже не взглянув в мою сторону. Он совсем ослабел, лицо бледное‑бледное. — Герр Шлегель помолчал, а потом, не в силах удержаться от комментария, добавил: — Никакой благодарности за всю нашу с женой заботу о нем — знаете, он не самый сердечный человек. Казалось, что наша доброта просто раздражает его. Мы помогаем ему, а его это раздражает! Моей жене это не по вкусу. Она тоже разозлилась, теперь больше и пальцем ради него не шевельнет. Она хочет, чтобы мы выпроводили его завтра». Пропустив мимо ушей эту жалобу, Брейер спросил:
«А что было дальше?»
«Потом я увидел его часа в три утра. Герр Спитц, постоялец из соседней комнаты, сказал, что он был разбужен шумом: опрокидывали мебель, потом начались стоны, даже крики. За дверью никто не отвечал, дверь была заперта, так что герр Спитц разбудил меня. Он такой робкий, все извинялся, что разбудил меня. Но он поступил правильно. Так я ему сразу же и сказал.
Профессор заперся изнутри. Мне пришлось ломать дверь — и я буду настаивать, чтобы он оплатил установку новой. Когда я вошел, он был без сознания, лежал в одном белье на голом матрасе. Вся его одежда и постельное белье были раскиданы по полу. Мне кажется, что он не вставал с кровати, просто разделся и побросал все на пол — все лежало футах в двух‑трех. Это было не похоже на него, совсем не похоже, доктор. Обычно он очень аккуратен. Моя жена была шокирована тем, что творилось в комнате, — везде рвота, комнату можно будет сдавать только через неделю, когда запах выветрится. На самом деле, он должен оплатить еще и эту неделю. А еще пятна крови на простыне. Я перевернул его и осмотрел, но не нашел никаких ран. Судя по всему, его рвало кровью».
Герр Шлегель покачал головой. «Вот тогда я и обыскал его карманы, нашел ваш адрес и пошел за вами. Жена говорила мне подождать до утра, но мне показалось, что он к тому времени умрет. Не мне вам рассказывать, что это значит: гробовщики, официальное дознание, в доме круглый день крутятся полицейские. Я уже не раз такое видел: все постояльцы съедут в двадцать четыре часа. В Gasthaus, принадлежащем моему шурину в Шварцвальде, за неделю умерли два постояльца. Представьте себе, прошло уже десять лет, а люди до сих пор не хотят жить в комнатах, где лежали покойники. А он их полностью переделал: занавески, краска, обои. А люди все равно их сторонятся. Эта история до сих пор на слуху, деревенские рассказывают, они никогда ничего не забывают».
Шлегель высунул голову в окно, оглянулся и крикнул Фишману: «На следующем поворачивай направо, следующий квартал! — Он повернулся к Брейеру: — Вот мы и приехали! Следующий дом, доктор!»
Оставив Фишмана ждать, Брейер с герром Шлегелем вошли в Gasthaus, где им пришлось преодолеть четыре узких лестничных пролета. Голые лестничные пролеты были подтверждением заявления Ницше о том, что он заботится о себе ровно настолько, чтобы поддержать свое существование: спартанская чистота; протертая ковровая дорожка, на каждой лестничной площадке — выцветшее пятно; перил не было, не было и мебели на лестничных площадках. Ни картина, ни узор, ни даже инспекционный сертификат не оживлял недавно побеленные стены.
Тяжело дыша после лестницы, Брейер вслед за герром Шлегелем вошел в комнату Ницше. Какое‑то мгновение он привыкал к сильному, сладковато‑едкому запаху рвоты, затем осмотрел комнату. Все было так, как описал герр Шлегель. На самом деле, в точности так, ведь хозяин постоялого двора не только был внимательным наблюдателем, но и оставил в комнате все как есть, словно не хотел лишить следствие некой ценной зацепки.
На узкой кровати в углу лежал Ницше. Из одежды на нем было только белье, он крепко спал, возможно, был в коме. Разумеется, он никак не прореагировал на их появление в комнате. Брейер отправил герра Шлегеля собрать разбросанную одежду Ницше и пропитанные рвотой и кровью простыни.
Как только герр Шлегель унес их, бросилось в глаза вопиюще нищенское убранство комнаты. Она мало чем отличалась от тюремной камеры, подумал Брейер: у стены — одинокий шаткий деревянный столик, на котором стоял фонарь и полупустой кувшин с водой. У стола — крепкий деревянный стул, под столом — чемодан и портфель Ницше, обвязанные тонкой цепочкой на висячем замке. Над кроватью было маленькое закопченное окошко в обрамлении трогательных выцветших желтых полосатых занавесок — единственная дань эстетическому вкусу в этой комнате.
Брейер попросил, чтобы его оставили наедине с пациентом. Любопытство герра Шлегеля брало верх над усталостью, он было запротестовал, но послушно удалился, когда Брейер напомнил ему о его долге перед остальными постояльцами: чтобы быть хорошим хозяином, ему необходимо поспать хоть немного.
Оставшись один, Брейер зажег газовую лампу и приступил к более тщательному осмотру комнаты. У кровати стоял эмалированный таз, наполовину заполненный зеленоватыми, окрашенными кровью рвотными массами. Матрас, грудь и лицо Ницше блестели от засыхающей рвоты, — видимо, ему стало слишком плохо или же он совсем не мог двигаться, чтобы воспользоваться тазом. Рядом с тазом стоял полупустой стакан с водой и пузырек, на три четверти заполненный крупными овальными таблетками. Брейер рассмотрел таблетку, потом лизнул ее. Скорее всего, хлоралгидрат, — вот почему Ницше впал в оцепенение. Но он не мог сказать наверняка, потому что не знал, когда Ницше принял таблетки. Хватило ли им времени проникнуть в кровь, прежде чем все содержимое его желудка не вышло наружу с рвотой? Посчитав, сколько таблеток не хватает в пузырьке, Брейер сразу понял, что даже если Ницше принял все эти таблетки за прошедший вечер, а весь хлорал успел всосаться в стенки желудка, доза была опасной, но не смертельной. Брейер понимал, что если бы доза была выше, он вряд ли мог что‑то сделать: промывать желудок смысла нет, так как он был к этому времени абсолютно пуст, а Ницше находился в состоянии слишком сильного оцепенения, да и тошнота, скорее всего, не позволила бы ему принять стимулятор.
Ницше был похож на покойника: землистое лицо, закатившиеся глаза, бледное и покрытое гусиной кожей холодное тело. Дыхание было затруднено, пульс едва прощупывался и доходил до ста пятидесяти шести в минуту. Ницше начала бить дрожь, но когда Брейер попытался накрыть его одним из оставленных фрау Шлегель покрывал, он застонал и отбросил его. Скорее всего, обостренная чувствительность, подумал Брейер: любое прикосновение причиняет ему боль, даже едва ощутимое касание простыни.
«Профессор Ницше, профессор Ницше», — позвал он. Реакции не последовало. Ницше не отозвался и тогда, когда он уже громче произнес: «Фридрих, Фридрих». Потом: «Фриц, Фриц». Ницше вздрогнул от звука его голоса и вздрогнул еще раз, когда Брейер пытался поднять его веко. Гиперестезия даже на звук и на свет, отметил Брейер и встал, чтобы выключить лампу и включить газовый нагреватель.
Более тщательное обследование подтвердило первоначальное предположение Брейера относительно двусторонней спазматической мигрени: лицо Ницше, особенно его лоб и уши, были бледными и холодными, зрачки расширены, обе височные артерии настолько сужены, что казались двумя тонкими шнурками, примерзшими к его черепу.
Однако не мигрень была главной заботой Брейера, но опасная для жизни тахикардия. Ницше сотрясала дрожь, но Брейер изо всех сил нажимал большим пальцем на его сонную артерию. Менее чем за минуту пульс его пациента снизился до восьмидесяти. Брейер около пятнадцати минут пристально следил за поведением сердца Ницше, остался доволен результатами и переключился на мигрень.
Достав из докторского чемоданчика таблетки нитроглицерина, он попросил Ницше открыть рот, но не получил ответа. Когда он попытался разжать его челюсти силой, Ницше так крепко сжал челюсти, что Брейер понял тщетность своих усилий. Здесь может помочь амилнитрат, подумал Брейер. Он капнул четыре капли раствора на тряпочку и поднес его к носу Ницше. Ницше вдохнул, вздрогнул и отвернулся. Сопротивляется до самого конца, даже в бессознательном состоянии, подумал Брейер.
Положив обе руки на голову Ницше, он, сначала едва касаясь, затем все сильнее нажимая, начал массировать голову и шею Ницше. Особое внимание он уделял тем областям, которые, судя по реакции его пациента, отличались наибольшей чувствительностью. Ницше кричал и яростно вертел головой. Но Брейер не отступался и, не выпуская голову Ницше из рук, ласково шептал ему на ухо: «Пусть поболит, Фриц, пусть поболит. Это поможет». Ницше уже не так сильно дрожал, но все еще стонал — глухой гортанный стон агонии: «Н‑у‑у‑у‑с».
Прошло десять, пятнадцать минут. Брейер продолжал массировать голову Ницше. Через двадцать минут стоны ослабели, затем затихли вовсе, но губы Ницше продолжали двигаться, хотя слов не было слышно. Брейер приник ухом к губам Ницше, но никак не мог понять, что же он пытается сказать. Было ли это «оставьте меня, оставьте меня» или, может, «дайте мне, дайте мне» — Брейер разобрать не мог.
Тридцать, тридцать пять минут. Брейер продолжал массировать. Лицо Ницше под его пальцами начало теплеть, порозовело. Может, приступ кончался. Ницше все еще находился в оцепенении, но сон его стал не таким тяжелым. Он все еще бормотал что‑то, уже громче и отчетливее. Брейер снова поднес ухо к его губам. На этот раз он смог разобрать слова, будто в первый раз он не поверил ушам своим. Ницше говорил: «Помогите мне, помогите мне, помогите мне, помогите мне!»
На Брейера нахлынула волна сострадания. «Помогите мне!» «Так вот что он все это время просил у меня, — подумал Брейер. — Лу Саломе ошибалась: ее друг может просить о помощи, но это другой Ницше, которого я впервые вижу».
Брейер дал отдохнуть рукам и несколько минут мерил шагами крошечную комнатку Ницше. Затем он намочил полотенце прохладной водой из кувшина, положил компресс на лоб спящего пациента и прошептал: «Да, Фриц, я тебе помогу. Можешь на меня рассчитывать».
Ницше вздрогнул. Может, прикосновения все еще причиняют ему боль, подумал Брейер, но компресс убирать не стал. Ницше медленно открыл глаза, посмотрел на Брейера и коснулся рукой лба. Может, он просто хотел снять компресс, но его рука приблизилась к руке Брейера, и на мгновение, всего лишь на мгновение, их руки соединились.
Прошел еще час. Уже светало, было около половины восьмого. Состояние Ницше было вполне стабильным. Сейчас уже ничего не сделаешь, подумал Брейер. Сейчас лучше разобраться с остальными пациентами, а к Ницше вернуться позже, когда закончится действие хлорала. Накрыв пациента легкой простыней, Брейер нацарапал записку, в которой сообщал, что вернется до полудня, подвинул к кровати стул и оставил записку на нем, чтобы ее можно было легко заметить. Спустившись вниз, он наказал герру Шлегелю, которого обнаружил на рабочем месте за конторкой, заглядывать к Ницше каждые полчаса. Брейер разбудил Фишмана, прикорнувшего на стуле в вестибюле, и они вышли в заснеженное утро, чтобы начать объезжать пациентов на дому.
Когда четыре часа спустя он вернулся, герр Шлегель поприветствовал его со своего поста у входной двери. Нет, сказал он, ничего нового не произошло: все это время Ницше спал. Да, выглядел он лучше, да и вел себя лучше: изредка постанывал, но больше никаких криков, дрожи и приступов рвоты.
Когда Брейер вошел в комнату, ресницы Ницше затрепетали, но даже когда Брейер обратился к нему:
«Профессор Ницше, профессор Ницше, вы слышите меня?», он продолжал спать. Никакой реакции. «Фриц», — позвал Брейер. Он знал, что может обращаться к своему пациенту без лишних формальностей, так как больные в состоянии ступора иногда откликаются на имена из детства, но его все равно мучило чувство вины, ведь он делал это и для своего удовольствия в том числе: ему нравилось называть Ницше этим фамильярным «Фрицем». «Фриц. Это Брейер. Вы слышите меня? Можете открыть глаза?»
Глаза Ницше моментально открылись. Отражался ли в них упрек? Брейер тотчас же вернулся к формальному обращению.
«Профессор Ницше, рад вас снова видеть среди живых. Как вы себя чувствуете?»
«Не рад, — говорил Ницше тихо, глотая слова, — не рад жить. Не боюсь темноты. Ужасно, ужасно себя чувствую».
Брейер положил руку на лоб Ницше — для того, чтобы проверить температуру, но и для того, чтобы успокоить его. Ницше отпрянул, отдернув голову назад. Может, его до сих пор мучает повышенная чувствительность, подумал Брейер. Но потом, когда он приготовил холодный компресс и поднес его ко лбу Ницше, тот слабым, измученным голосом произнес: «Я сам», и, забрав компресс, пристроил его на лоб.
Дальнейший осмотр дал обнадеживающие результаты: пульс пациента — семьдесят шесть, лицо порозовело, спазм височных артерий прекратился.
«Мой череп разбит на мелкие кусочки, — сказал Ницше. — Боль стала другой: это уже не острая боль, а свежий ноющий синяк в мозгу».
Его все еще тошнило, так что он не мог проглотить лекарство, но принял таблетку нитроглицерина, которую Брейер положил ему под язык.
Следующий час Брейер просидел со своим пациентом, разговаривая с ним. Ницше постепенно оживал.
«Я беспокоился о вас. Вы могли умереть. Такое количество хлорала — это не лекарство, а самый настоящий яд. Вам нужно лекарство, которое будет либо бороться с самой причиной головной боли, либо снимать боль. Хлорал ни на что из этого не способен — это седативное средство, и для того, чтобы сделать вас нечувствительным к настолько сильной боли, нужна доза, которая может оказаться смертельной. И она, знаете ли, была почти смертельной. Ваш пульс был опасно нестабилен».
Ницше покачал головой: «Не разделяю ваших опасений».
«Относительно чего?»
«Относительно результата», — прошептал Ницше.
«То есть относительно того, что доза может быть смертельной?»
«Нет, в общем, в общем».
Голос Ницше был почти грустным. Брейер тоже стал говорить мягче.
«Вы хотели умереть?»
«Живу я, умираю — кого это интересует? Нет гнезда. Нет гнезда».
«Что вы имеете в виду? — спросил Брейер. — Что для вас нет гнезда, то есть для вас нет места? Что никто не будет скучать? Что это ни для кого не имеет значения?»
Повисла долгая пауза. Оба мужчины не произнесли ни слова, и вскоре Брейер услышал глубокое дыхание Ницше, уснувшего Ницше. Брейер еще несколько минут смотрел на него, затем оставил на стуле записку о том, что он вернется днем или в начале вечера. Он еще раз напомнил герру Шлегелю о том, что пациента надо навещать часто, но не стоит надоедать ему, предлагая поесть; может быть, горячая вода, но ничего более существенного желудок профессора сегодня принять не сможет.
Вернувшись в семь и войдя в комнату Ницше, Брейер вздрогнул. Печальный свет единственной лампы бросал на стены дрожащие тени и освещал его пациента, лежащего в темноте на кровати с закрытыми глазами и сложенными на груди руками, полностью одетого в черный костюм и тяжелые черные ботинки. «Что это? — поинтересовался Брейер. — Предвидение Ницше в открытом гробу, одинокого и неоплаканного?»
Но он не умер и не спал. Он обернулся на звук голоса и с усилием, явно превозмогая боль, заставил себя сесть, держась руками за голову, свесив ноги через край кровати, и пригласил Брейера последовать его примеру.
«Как вы себя чувствуете?»
«Моя голова все еще зажата в стальные тиски. Мой желудок надеется, что ему никогда больше не придется иметь дела с едой. Мои шея и спина — вот здесь, — он показал на заднюю часть шеи и верхнюю часть лопаток, — до боли чувствительны. Однако, за исключением всего этого, я чувствую себя отвратительно».
Брейер улыбнулся не сразу. Неожиданную иронию Ницше он оценил минутой позже, когда заметил ухмылку на лице своего пациента.
«Но, по крайней мере, я в знакомой стихии. Я уже столько раз принимал в гости такую боль».
«То есть это был обычный приступ, да?»
«Обычный? Обычный? Дайте подумать. Что касается интенсивности, могу сказать вам, что это был сильный приступ. Из последней сотни приступов сильнее были только пятнадцать‑двадцать. А было и еще хуже».
«Как это?»
«Приступы продолжались дольше, боль не прекращалась в течение двух дней. Я знаю, доктора говорят, что это редкость».
«Как вы можете объяснить тот факт, что этот приступ кончился быстро?» — Брейер прощупывал почву, пытаясь определить, что из последних шестнадцати часов осталось в памяти Ницше.
«Мы оба знаем ответ на этот вопрос, доктор Брейер. Я благодарен вам. Я знаю, что я до сих пор бы корчился от боли на этой кровати, если бы не вы. Мне хотелось бы, чтобы и я мог сделать для вас что‑нибудь важное. Если нет, мы обратимся к государственной валюте. Мое мнение относительно долга и платежа осталось неизменным, так что я жду от вас счет, соразмерный времени, потраченному вами на меня. Если верить подсчетам герра Шлегеля — а ему не свойственны погрешности в подсчетах, — сумма набегает порядочная».
Встревоженный возвращением Ницше к официальному тону, Брейер сказал, что попросит фрау Бекер подготовить счет к понедельнику.
Но Ницше покачал головой: «Ах, я забыл, что вы не работаете по воскресеньям: завтра я собирался взять билет на поезд до Базеля. Можем ли мы как‑нибудь решить денежный вопрос сейчас?»
«В Базель? Завтра? Ни в коем случае, профессор Ницше, пока не минует кризис. Несмотря на то что на прошлой неделе мы так и не смогли прийти к соглашению, позвольте мне сейчас побыть вашим терапевтом со всеми его обязанностями. Всего несколько часов назад вы были в коматозном состоянии с опасной для жизни сердечной аритмией. Отправляться завтра в поездку не просто глупо, но и опасно. Есть и еще один момент: приступы мигрени могут сразу же начинаться вновь при отсутствии должного покоя. Я не сомневаюсь, что вы уже заметили это».
Ницше помолчал, явно раздумывая над словами Брейера. Затем кивнул: «Я последую вашему совету. Я согласен остаться еще на один день и уехать в понедельник. Мы можем встретиться утром в понедельник?»
Брейер кивнул: «Оплатить счет?»
«Да, для этого, а еще я был бы очень благодарен вам за записи по консультации и описание клинических методов, которые вы использовали для того, чтобы устранить этот приступ. Эти методы могут пригодиться вашим преемникам, особенно итальянским терапевтам, так как следующие несколько месяцев я проведу на море. Разумеется, сила этого приступа полностью исключает возможность проведения зимы в Центральной Европе».
«Профессор Ницше, сейчас не время для того, чтобы мы опять ввязывались в споры, сейчас вам следует отдыхать и набираться сил. Но позвольте мне сделать два‑три замечания, которые вы бы могли обдумать до нашей встречи в понедельник».
«После всего, что вы для меня сегодня сделали, слушаю вас внимательно».
Брейер взвесил каждое слово. Он понимал, что это его последний шанс. Если сейчас у него ничего не получится, Ницше сядет на поезд в Базель в понедельник днем. Он быстро напомнил себе, какие старые ошибки нельзя повторять. «Сохраняй спокойствие, — сказал он себе. — Не пытайся перемудрить его; он гораздо умнее. Не спорь: ты проиграешь, а если и выиграешь, ты все равно проиграешь. А этот другой Ницше, который хочет умереть, но молит о помощи, которому ты пообещал эту помощь, — этого Ницше здесь сейчас нет. Не пытайся говорить с ним».
«Профессор Ницше, я начну с подведения итогов вашего критического состояния этой ночью. Ваше сердцебиение было опасно аритмичным и могло прекратиться в любую минуту. Причина мне неизвестна, и мне требуется время определить ее. Но это не было связано с мигренью, я также не думаю, что причиной послужила передозировка хлорала. Я никогда не сталкивался с подобными его побочными эффектами.
Это первое, что я хотел сказать. Второй пункт — это хлорал. Доза, которую вы приняли, могла быть смертельной. Возможно, вызванная мигренью рвота спасла вашу жизнь. Меня как вашего терапевта не может не беспокоить ваше саморазрушающее поведение».
«Доктор Брейер, простите меня. — Ницше говорил, обхватив голову руками и закрыв глаза. — Я решил выслушать вас не перебивая, но я боюсь, мой мозг слишком медленно работает, чтобы мысли могли в нем задерживаться. Я лучше проговорю все, пока идеи еще свежи. Я неразумно поступил с хлоралом, я должен был научиться на прошлых ошибках. Я собирался принять одну‑единственную таблетку — она затупляет лезвие боли, — а потом убрать пузырек обратно в портфель. Я могу с уверенностью сказать, что случилось этой ночью: я взял таблетку и забыл убрать пузырек. Потом, когда хлорал начал действовать, я все перепутал, забыл, что я уже принимал таблетку, и выпил еще одну. Я, наверное, повторил это несколько раз. Такое случалось раньше. Это глупость, но не суицидальное поведение, если вы это имели в виду».
Вполне правдоподобная гипотеза, подумал Брейер. Такое случалось с его пожилыми забывчивыми пациентами, и он всегда советовал их детям выдавать им лекарства. Но ему не верилось, что это объяснение полностью соответствует положению дел в данном случае. Во‑первых, почему, даже мучаясь от боли, он забыл убрать пузырек с хлоралом обратно в портфель? Разве не несем мы ответственности за собственную забывчивость? Нет, подумал Брейер, поведение этого пациента имеет более пагубную саморазрушительную направленность, чем сам он утверждает. И в самом деле, тому есть и доказательство: тихий голос, который произнес: «Жизнь или смерть — кому есть до этого дело?» Но этим доказательством он воспользоваться не мог. Он был вынужден покорно принять объяснение Ницше.
«Даже если так, профессор Ницше, даже если ситуация объясняется таким образом, она становится не менее рискованной. Вы должны точно определить режим приема лекарственных средств. Теперь позвольте мне перейти к следующему наблюдению — относительно начала вашего приступа. Вы связываете это с погодными условиями. Вне всякого сомнения, этот фактор сыграл свою роль: вы смогли точно заметить механизм влияния атмосферных условий на состояние вашего здоровья. Но можно утверждать, что к началу приступа мигрени привело сочетание факторов, и я имею основания полагать, что я сам несу ответственность за данный эпизод: головная боль началась вскоре после того, как я грубо обошелся с вами, проявил агрессию».
«И снова я должен перебить вас, доктор Брейер. Вы не сказали ничего, что не мог бы сказать хороший врач, ничего, что я не слышал бы ранее из уст других врачей, причем в гораздо менее тактичной форме. Вы не заслуживаете обвинений в этом приступе. Я чувствовал его приближение задолго до разговора с вами. На самом деле я предчувствовал это еще по дороге в Вену».
Брейер ни в коем случае не хотел уступать в этом вопросе, но спор был сейчас неуместен.
«Я не хочу более ругать вас, профессор Ницше. Позвольте мне ограничиться тем, что на основании анализа общего состояния вашего здоровья я больше, чем когда бы то ни было, убежден в необходимости длительного периода тщательного наблюдения и квалифицированного лечения. Даже при том, что меня вызвали спустя продолжительное время после начала данного приступа, я смог сократить его продолжительность. Я совершенно уверен, что, если бы вы находились в клинике под наблюдением, я смог бы разработать режим, позволяющий практически полностью устранить ваши приступы. Я настаиваю, чтобы вы приняли мое предложение относительно клиники Лаузон».
Брейер замолчал. Он сказал все, что мог. Его речь была сдержанной, доступной, клинически обоснованной. Больше он ничего сделать не мог. Повисла долгая пауза. Он пережидал ее, прислушиваясь к звукам крошечной комнатки: дыхание Ницше, его собственное дыхание, завывания ветра, шаги и скрип половицы в комнате сверху.
Потом Ницше ответил. Его голос был кротким, почти манящим: «Мне никогда не приходилось сталкиваться с таким врачом, как вы, таким же компетентным, кто бы так беспокоился обо мне. И кто мог бы столь же сильно затронуть мою личность. Может, я мог бы многому у вас научиться. Что касается искусства жизни с людьми, могу вас уверить, мне надо начинать осваивать его с самых азов. Я у вас в долгу, и поверьте мне, я знаю, насколько он велик».
Ницше замолчал. «Я устал, мне нужно лечь. — Он вытянулся на спине, сложив на груди руки, уставившись в потолок. — Даже будучи обязанным вам, я вынужден противиться вашим рекомендациям. Причины, которые я назвал вам вчера — было ли это вчера? Кажется, мы говорим с вами уже много месяцев, — эти причины не были незначительными, не были придуманы только для того, чтобы возразить вам. Если вы захотите прочитать мои книги до конца, вы увидите, что причины эти уходят корнями в сам склад моего ума, в само мое существо.
Сейчас эти причины приобрели еще больший вес — я уверен в них сегодня сильнее, чем вчера. Я не знаю почему. Сегодня я не могу разобраться в себе. Вне всякого сомнения, вы правы, хлорал не идет мне на пользу, не стимулирует работу моего мозга — даже сейчас я не чувствую особой ясности рассудка. Но те причины, которые я приводил вам, сейчас стали в сотни раз весомее».
Он повернул голову и посмотрел на Брейера: «Я умоляю вас, доктор, оставить попытки позаботиться обо мне! Отвергать ваше предложение сейчас и продолжать отвергать его снова и снова — это унижает меня еще больше, чем тот факт, что я в долгу перед вами.
Прошу вас. — Он снова отвернулся. — Сейчас мне лучше всего отдохнуть, — а вам, может быть, лучше вернуться домой. Вы как‑то упомянули, что у вас есть семья. Боюсь, они будут обижаться на меня — и не без оснований. Я знаю, что сегодня вы провели со мной больше времени, чем с ними. До понедельника, доктор Брейер». Ницше закрыл глаза.
Прежде чем уйти, Брейер сказал, что, если он понадобится Ницше, repp Шлегель пришлет за ним человека, и он приедет в течение часа, даже в воскресенье. Ницше поблагодарил его, не открывая глаз.
Спускаясь по ступенькам Gasthaus, Брейер не переставал удивляться силе самоконтроля Ницше и его способности быстро восстанавливать душевные и физические силы. Даже больной, лежа в постели, в обшарпанной комнатушке, до сих пор наполненной запахами яростного приступа, закончившегося буквально несколько часов назад, в то время как большинство страдающих мигренью больных были бы благодарны уже возможности тихонько сидеть в уголочке и дышать, Ницше мог мыслить и действовать: скрывать свое отчаяние, планировать отъезд, отстаивать свои принципы, убеждать врача вернуться к семье, требовать отчет по консультации и счет, размер которого врач сочтет адекватным.
Подойдя к ожидающему его фиакру, Брейер решил, что часовая прогулка поможет ему проветриться. Он отпустил Фишмана, вручив ему золотой флорин на горячий ужин, ведь ожидание на морозе — работа не из легких, и отправился в путь по заснеженным улицам.
Он знал, что в понедельник Ницше уедет в Базель. Почему это его так волновало? Как бы Брейер ни старался найти ответ на этот вопрос, ничего не получалось. Он знал только то, что Ницше не был безразличен ему, что он привязался к нему каким‑то противоестественным образом. «Может, — думал он, — я вижу в нем что‑то от себя самого. Но что? Мы полностью отличаемся друг от друга — прошлое, культура, стиль жизни. Завидую ли я тому образу жизни, который он ведет? Что может вызывать зависть в этом холодном, одиноком существовании?
Несомненно, — думал Брейер, — мои чувства к Ницше не имеют ничего общего с чувством вины. Как врач я сделал все, что от меня требуется; в этом отношении мне не в чем винить себя. Фрау Бекер и Макс были правы: какой еще терапевт стал бы тратить такое количество времени на такого высокомерного, тяжелого в общении и выводящего из себя пациента?»
А его тщеславие! Как нечто само собой разумеющееся, он мимоходом отметил, причем не из пустого хвастовства, но преисполненный убежденности, что он был лучшим лектором в истории Базеля или что, возможно, остальные наберутся смелости, что они, может, посмеют прочитать его книги году к двухтысячному! Но эти слова не обидели Брейера. Может, Ницше был прав! Да, его речь и его проза были неотразимы, его мысли были мощными, блестящими — даже неверные его мысли.
Что бы там ни было, Брейер не возражал против такой значимости Ницше в его жизни. По сравнению с порабощающими, мародерскими фантазиями о Берте интерес к Ницше казался невинным, даже полезным. На самом деле у Брейера создалось ощущение, что эта встреча с экстравагантным незнакомцем должна была стать для него чем‑то вроде искупления.
Брейер шел дальше. Тот, другой человек, живущий и прячущийся в Ницше, тот человек, который молил о помощи, где он был теперь? «Тот человек, который коснулся моей руки, — повторял Брейер, — как мне достучаться до него? Должен быть какой‑то способ! Но он решил покинуть Вену в понедельник. Неужели нельзя его остановить? Должен быть какой‑то способ!»
Он сдался. Он прекратил думать. Его ноги продолжали нести его по направлению к теплому, ярко освещенному дому, к детям и любящей, заботливой Матильде. Он сосредоточился на вдыхании холодного‑холодного воздуха, согревании его в колыбели легких и выдыхании облаков пара. Он вслушивался в звуки ветра, своих шагов, хруст хрупкого наста под своими ботинками. И внезапно он нашел тот способ, тот единственный способ!
Он ускорил шаг. Всю дорогу до дома он повторял в такт скрипу снега под ногами: «Я знаю как! Я знаю как!»
Дата добавления: 2014-11-29; просмотров: 606;