Внешний ход событий.
I Вселенский собор в Никее 325 г.
Арианство.
Эпоха гонений не останавливала внутренней жизни и развития церкви, в том числе и развития догматических учений. Церковь потрясалась и расколами и ересями и решала эти конфликты на больших соборах и путем вселенского обмена мнений через переписку и взаимные посольства церквей, отдаленных друг от друга.
Но факт государственного признания церкви Константином Великим[1] и приятия ее интересов к сердцу самим главой всей империи не мог не создать условий, благоприятных для быстрой передачи переживаний одной какой-либо ее части и всем другим. Внутренняя вселенскость, кафоличность церкви имела теперь возможность легче воплощаться и во внешних формах вселенского общения.
Вот одно из условий, благодаря которому вспыхнувший очередной богословский спор в это время небывало широко разволновал всю церковь и мучил ее как в жестокой лихорадке целых 60 лет. Но и после этого не замер окончательно, a перешел в дальнейшие споры, потрясавшие церковь столь же универсально еще целых полтысячелетия (IV—IX вв.).
Государство, принявшее активное, a затем и страстное участие в этих спорах, с самого первого момента, т.е. с Константина Великого, сделавшего их частью и нередко главною осью всей своей политики, едва ли этим оказало верную услугу церкви, лишив ее свободы внутреннего изживания своих разномыслий и их локализирования.
Словом, вселенский пожар арианства очень характерен для начала государственного покровительства церкви и, может быть, отчасти им объясняется, указывая на обратную сторону, которая есть y всякой медали.
Внешняя история начала арианского спора не заключает в себе никаких данных к его необычайному развитию. Ни сам по себе спор богословов, ни личность ересиарха Ария не представляли ничего выдающегося. Но внутренняя сущность спора, конечно, была чрезвычайно важной с точки зрения существа христианской догмы и церкви. Однако исключительный резонанс его объясняется условиями среды и момента.
Момент политический заключался в пламенной мечте императора Константина утвердить pax Romana на базе кафолической церкви. Он всячески боролся с донатизмом, только бы сохранить единство и авторитет епископата кафолической церкви. Замученный этим на Западе, Константин с надеждой взирал на Восток, где ему рисовался цельным и ненарушенным этот духовный мир церковного единства. Переселяясь, так сказать, душой и телом в восточную половину империи, приближаясь к ликвидации соперничества и интриги Ликиния,[2] Константин вдруг с горечью узнает, что и здесь загорается раздор, и притом соблазнительно совпадающий отчасти с границами владычества Ликиния. Друг и защитник Ария, епископ столицы Никомидии Евсевий, родственник Ликиния и его придворный приближенный, мог рисовать Константину тревожную картину, когда кафолическая церковь, до сих пор бывшая другом в его восхождении к единодержавию, вдруг как бы перестала быть такой единой базой и в какой-то части своей сделалась бы партией его соперников. Константин горячо принялся тушить пожар церковный со всем добросовестным усердием. A разделившийся епископат начал увлекаться в своей борьбе нажимами на кнопки придворных настроений и захватом власти через политическое покровительство. Так разные диалектические уклоны богословской мысли начали превращаться в государственные акты, передаваемые по проводам государственной почты во все концы империи. Отрава ересей и раздоров почти искусственно и насильственно разливалась по всей империи.
Но был в этой широте арианских волнений и вполне естественный свободный духовно-культурный момент. A именно, невольное и случайное соответствие арианской доктрины, низводившей иррациональную христианскую триадологию к упрощенному математическому монотеизму, механически соединенному с политеизмом, поскольку Сын Божий считался “богом с маленькой буквы.” Такое построение было очень симпатично и приемлемо массе интеллигентного и служилого язычества, влекомого политикой и государственной службой в лоно церкви, принятой императором. Монотеизм в этой массе, разделявшей идею и почитание Единого Бога под именем “Summus Deus,” был очень популярен, но он был полурационалистичен и чужд христианской Троичности Лиц в Божестве. Так, подольщаясь ко вкусам языческого общества через арианские формулы, церковь могла бы предать всю свою христологию и сотериологию. Потому праведный инстинкт православных епископов и богословов так героически и упорно восстал на борьбу с арианскими тенденциями и не мог успокоиться, пока борьба не увенчалась победою. Встал вопрос жизни и смерти: быть или не быть самому христианству? Вот почему герои православия проявили дух ревности, напоминавшей только что миновавший период героизма мученичества.
Вопрос заострялся до формулы “быть или не быть?” не в смысле исторического бытия и роста христианства, a в смысле качественном: в смысле возможной неприметной для масс подмены самой сути христианства как религии искупления. Может быть, было бы и проще и успешнее преподносить массе христианство как религию моралистическую. На это упрощение и рационализирование христианства как раз и соскользнуло арианство. С арианской догматикой христианство, может быть, и не теряло бы своего пафоса, как религия евангельского братолюбия, аскезы и молитвенного подвига. По благочестию оно конкурировало бы и с иудаизмом и с исламом. Но все это был бы субъективный морализм, как и в других монотеистических религиях. Для такой рациональной, натуральной религиозности достаточно было бы и Синайского Божественного откровения. И уж совсем лишне и даже бессмысленно чудо Боговоплощения.
Βοт это-то объективное чудо, эта-то объективная тайна христианства упраздняется арианством. Для простого педагогического водительства и учительства Небесному Отцу достаточно было облагодатствованных пророков, священников, судей, царей. Зачем вочеловечение “сынов Божиих,” ангелов, посредников, эонов?.. Что это прибавляет к делу богооткровенного изучения и спасения человечества? He есть ли это просто бред языческой мифологии и гносиса? He трезвее ли просто признать в Иисусе Христе высшего из пророков? Диалектически арианство вело к антитроичности Бога, к обессмыслению вочеловечения хотя бы и Высшего, Единородного, Единственного из сынов Божиих. Это был бы стерильный монотеизм, подобный исламу и иудаизму. He понимало арианство, что суть христианства не в субъективной морали и аскезе, a в объективной тайне искупления. A что есть искупление? Отвечает песнь церковного канона: “Ни ходатай, ни ангел, но Сам Господи воплощься и спасл еси всего мя человека.” Чем же спас? Тем, что Сам Абсолютный через акт вочеловечения взял на Себя бремя ограниченности, греха, проклятия и смерти, лежавших на человеке и всей твари. И только став не каким-то ангелочеловеком, a реальным Богочеловеком, Он возымел истинно божескую силу и власть освободить творение от вышеуказанного бремени, искупить, вырвать его из-под власти “миродержителей тьмы века сего” (Еф. 6:12). Крестным страданием, смертью и воскресением Своим вывел Он мир из царства тления и открыл дорогу к нетлению и жизни вечной. И всякий, свободно желающий усыновитъся Ему в Его Теле — Церкви — через таинства, мистически приобщается к победе Богочеловека над смертью и становится “сыном воскресения” (Лк. 20:36).
B этом чуде из чудес и тайне из тайн суть христианства, a не в рациональной морали, как в других естественных религиях. Именно эту суть христианства спасали достославные отцы IV в., до конца отвергшие арианство во всех его ухищренных и прикровенных формах. Но этого в то время не понимало большинство восточного епископата. B том-то и чудо I Вселенского собора, что он произнес сакраментальную догматическую формулу “Όμοούσιον τω Πατρί” (“Единосущного Отцу”) устами только избранного меньшинства. И в том еще, что Константин Великий, не постигший всей трагичности вопроса, воистину движимый перстом Божиим, положил всю в данном случае спасительную тяжесть неодолимого имперского авторитета на чашу весов подлинно православной церковной мысли незначительного меньшинства епископата.
Конечно, и прежде ереси искажали суть христианства. Но арианство было особенно тонкой и потому опасной ересью. Оно родилось из смешения двух тонких религиозно-философских ядов, совершенно противоположных природе христианства: яда иудаистического (семитического) и эллинистического (арийского). Христианство по своим культурно-историческим прецедентам вообще есть синтез двух названных течений. Но синтез радикальный, преображающий, a не механическая амальгама. И даже более чем синтез — совершенно новое откровение, но только облеченное в традиционные одежды двух великих и столь разрозненно живших преданий. Яд иудаизма заключался в антитроичности, в монархианском истолковании крещальной формулы церкви. Антиохийский богословский центр (или “школа”), как находящийся на почве сиросемитической, заявил себя симпатиями и к позитивно-буквальной экзегезе Библии, и к аристотелевскому рационализму как философскому методу. Динамическое антитринитарство Павла Самосатского (III в.) достаточно характерно для антиохийской почвы, как характерно для семитического гения и более позднее средневековое увлечение Аристотелем в арабской схоластике (Аверроэс). Но сама Антиохия, как столица округа, была в то же время и университетским центром эллинизма. При всей монотеистической тенденции тогдашнего эллинизма он в виде политеистической отрыжки обрастал диким плющом гностической эономании, фантазирования ο разнообразных эонах — посредниках между Абсолютом и космосом. Сочетание этого яда гностицизма с антитринитарным ядом иудаизма был серьезным препятствием именно для здешнего школьного богословия — построить здравую и ортодоксальную доктрину троичности. На этом и споткнулся достопочтенный профессор Антиохийской школы, пресвитер Лукиан. Он воспитал довольно многочисленную школу учеников, занявших впоследствии много епископских кафедр. Они гордились своим наставником и называли себя “солукианистами.” Они при начале арианского спора почти in corpore очутились на стороне Ария. Епископу Александру Александрийскому бросалось в глаза простое и грубое объяснение. Лукиан представлялся ему продолжателем той ереси, которая недавно отшумела в Антиохии, т.е. продолжателем Павла Самосатского. Действительно, Лукианово неправославие было столь явно и достаточно громко, что при трех последовательно сменявших друг друга на антиохийской кафедре епископах: при Домне, Тимофее и Кирилле (ум. 302) — Лукиан был на положении отлученного от церкви.
Очевидно, Лукиан желал реабилитировать себя и в чем-то покаяться перед епископом Кириллом, если последний принял его в общение и даже рукоположил в пресвитеры. Многочисленные ученики Лукиана, ставшие епископами, по-видимому, не подвергались отлучениям совместно с учителем или были учениками уже православного периода деятельности Лукиана (приблизительно с 300 г. до его мученической кончины в 312 г. в гонение Максимина Дайя). Факт канонизации священномученика Лукиана церковным преданием свидетельствует ο его волевом преклонении пред авторитетом церковной власти, но не ο безупречности философского построения доктрины ο Св. Троице в его профессорских лекциях.
Все решительно триадологические научно-философские попытки доникейского времени органически страдали коренной дефективностью: “субординатизмом,” т.е. мыслью ο “подчиненности” и, следовательно, в какой-то мере второстепенности Второго и Третьего Лица Св. Троицы пред Лицем Первым. Для самой эллинской философии идея абсолютной единственности и несравнимости ни с чем другим Божественного начала была высочайшим и достославным достижением, убившим в корне политеизм. Но тут же, в этом же пункте, заключался и эллинистический яд для построения иррациональной догмы церкви ο Св. Троице. Евангелие приковывает наше внимание не к нумерическому единству Бога-Отца, a к откровению Его в Сыне и Заместителе Его — Духе Святом, т.е. к трёхличности Божества. Это полный взрыв философско-математического мышления. Эллинская философия, заняв верховную позицию монотеизма, очутилась пред антиномической загадкой: откуда же и как рядом с абсолютным единством явилось относительное множество, разнообразие, вся пестрота космоса? Как, чем, каким мостом перекрылась эта непереходимая логическая пропасть? Это крест для ума эллинской философии. Она его разрешила для себя на грубых и аляповатых путях пластического мышления, вернее, фантастических иллюзий. Это — иллюзии пантеизма. “Все из воды,” “все из огня,” “все из вечного спора стихий” и т. п., т.е. весь мир ткется из материи того же абсолютного бытия. Так принцип абсолютности бесполезно разрушается, и все равно цель не достигается: источник конечного, множественного бытия остается загадкой. Β этом вечная немощь пантеизма, не перестающая, однако, соблазнять, казалось бы, немалые умы даже наших современников. Без иррациональной идеи свободного творения Богом мира “из ничего” все равно зияющая бездна между Богом и миром рационально-философскими средствами ничуть не устранима... И если не пантеистический “матерьялизм,” то на сцену являются образы “посредников,” полубогов, эонов гностицизма. Эти яды эллинизма сильно давили и на сознание титана Александрийской богословской школы, великого Оригена (II-III вв.).
Ориген и выразившаяся через него Александрийская богословская школа неповинны в прямом порождении арианства в той мере, как Лукиан и Антиохийская школа. Но, однако, и Ориген не мог еще преодолеть в своих великих триадологических построениях ядов эллинизма в форме субординатизма (см.: Болотов. Учение Оригена ο Св. Троице. СПб, 1879).
Богословская традиция до Оригена ставила ему два препятствия для преодоления первобытного субординатизма, отчетливо звучавшего в проповеди апологетов. Логос евангелиста апологеты, естественно, понимали и толковали в смысле эллинской философии. Второе препятствие состояло в прикованности Иоанновского Логоса, как орудия творения (“Все через него начало быть,” Ин. 1:3), к несовершенному ветхозаветному олицетворению Премудрости (Господь создал меня, Притч. 8:22). Эти два препятствия тяготели над ранней христианской греческой мыслью. Мысль апологетов клонилась к умалению богоравенства Второго Лица. Иустин[3] называет Его πρώτον γέννημα, προβληθέν προ πάντων των ποιημάτων.
Для пояснения способа происхождения Второго Лица используются, по примеру Филона, стоические термины, “λόγος ένδιάθετος” и “λόγος προφορικός.” Отсюда Иустиновы выражения: Логос — θεός έτερος έστν του τα πάντα ποιήσαντος θεού, αριθμφ, αλλά ου γνώμη.
Лишь нравственным единством (а не сущностью) соединяется с Отцом этот “по числу второй Бог.”
Ориген значительно возвысился над апологетами. Β одном месте (In Hebr. hom. V., 299-300) он даже производит Логос ех ipsa Substantia Dei. Или слабее (De Princ., Hom. 21 и 82): εк του θελήματος του Πατρός γεννηθείς.
И так как для Оригена только один άγέννητος — это Отец, то этим он и объясняет название Сына — Премудрость (в книге Притчи 8:22) — κτίσμα. И все-таки Ориген подчеркивает высоту и превосходство Логоса над всем “происшедшим”: μεταξύ της του Άγεννήτου καί της των γεννητών πάντων φύσεως (Cont. Cels., 3.34). Ho как Ориген ни возвышает Сына над тварями, он не может не унизить Его субординатически перед Отцом: Отец — Άγέννητος, a Сын — γέννημα и даже (один раз!) — κτίσμα. Отец — Αύτόθεος, αληθινός θεός, Сын — ό δεντερος θεός. Отец — ό θεός, Сын — просто θεός. Отец — απαραλλάκτως αγαθός, Сын — лишь είκων αγαθότητος του θεού, άλλ'ουк αύτοάγαθος.
Если такой великан богословия, как Ориген, мог столь глубоко увязнуть в путах философии, то уж совсем неудивительно, что Арий, человек только головной, сухой диалектик, на логических и силлогических путях этой диалектики легко теряет религиозно-догматическое чутье и рождает ересь. Окружавшая Ария атмосфера почти всеобщего субординатизма казалась ему вполне его оправдывающей. Своей безжалостной диалектикой Арий обнажал философскую недоразвитость кафолической доктрины ο Св. Троице. И этим пробудил глубокую реакцию в церковном самосознании и чрезвычайную творческую работу самых сильных и философски просвещенных умов кафолической церкви, каковы, например, Великие Каппадокийцы,[4] которые и оборудовали церковный догмат ο Св. Троице новой защитной философской терминологией, не допускающей перетолкования.
Арий исходил из трансцендентного аристотелевского понятия ο Боге как Едином Нерожденном Самозамкнутом Абсолютном, по этой своей абсолютной сущности несообщаемом ничему иному неабсолютному, Все, что вне Бога, инородно Ему, чуждо, ибо произошло. Все происшедшее (и в смысле материи, и пространства, и времени), следовательно, не из Бога, a из ничего, из полного небытия, одарено бытием извне лишь по творческой воле Божией. Этот таинственный и загадочный для разума акт приведения всех тварных вещей и существ из небытия в бытие, ввиду непреодолимого бессилия и иудейской и эллинской философствующей мысли, невольно породил и простую мысль (гипотезу), и рядом гностически вычурную: ο посредниках между Творцом и тварями. Минимально в этой роли посредника на первом и исключительно высоком месте разумеется Логос, как орудие творения. “Словом Господним небеса утвердишася и Духом уст Его вся сила их” (Пс. 32:6).
Кто же, по существу, Сам Этот Логос, через Которого создан весь высший небесный мир и все небожители, не говоря уже ο космосе? Раз Он — орудие творения, то, самоочевидно, Он раньше самого космического времени, раньше всех веков, но Он не вечен. “Было некогда, когда Он не был.” “И Он не существовал, прежде чем произошел.” “Но и Он имел начало Своего сотворения.”
Итак — откровенно!! — “Он произошел из несущего.” Хотя Он и “рожденный,” но, значит, в смысле “происшедшего” вообще. “Сын — по благодати,” a не по сущности. Β сравнении с Отцом как Абсолютным, “с сущностью и свойствами Отца,” Сын, конечно, “чужд и неподобен им решительно по всем пунктам.”
Сын хотя и совершеннейшее, но все же творение Божие. Как творение, Он — изменчив. Правда, Он — безгрешен, но своей волей, своей нравственной силой. Отец предвидел эту безгрешность и потому возложил на него подвиг вочеловечения. Все это до кощунственности логично. Ho гope было в том, что доникейское греческое догматическое сознание было так неразработано, что сама идея Логоса, популярная во всей ходячей интеллигентской философии, была благоприятной почвой для широкого развития по всему эллинскому Востоку яда арианской логологии.
На что же можно было опереться в церковном предании, возражая на эту рационально-соблазнительную систему? Что противопоставить ей? Во-первых, конечно, простые, неухищренные, но веские слова Нового Завета: “Велия благочестия тайна: Бог явился во плоти” (1 Тим. 3:16). “В Нем обитаетвся полнотаБожества телесно” (Кол. 2:9). Он “не почитал хищением быть равным Богу” (Фил. 2:6). Но для вставших на дорогу Аристотелевой схоластики, как Арий, и эти слова Писания подлежали, по их мнению, высшему философскому истолкованию. K счастью, в восточном богословии не иссякла струя, идущая от ап. Павла через мужей апостольских, которая не подчиняла Аристотелевым категориям “юродства апостольской проповеди ο Христе Распятом,” что “для иудеев соблазн, a для эллинов безумие” (1 Кор. 1:23). Она “мудрости мира” противопоставляла “юродство проповеди” (1 Кор. 1:21) ο “слове крестном” (1 Кор. 18), спасающем через веру (1 Кор. 21). Словом, сила христианства — не в философии, a в сотериологии.[5]
Вот эту не эллинско-философскую и не иудейско-законническую, a подлинно христиански-”юродивую” линию сотериологическую, линию тайны Креста Христова и проводила так называемая условно Малоазийская богословская школа.
Св. Игнатий, епископ Антиохийский (“муж апостольский”), суть христианской доктрины (явно всюду ее противополагая бреду гностиков) определяет как οικονομία εις τον καινόν ανθρωπον, как “домостроительство,”[6] т.е. планомерное созидание “нового человека” вместо ветхого, растлившего себя и мир грехом. Начинается новый совершенный человек с момента зачатия и рождества Иисуса Христа, чем полагается начало реальному “упразднению смерти.” A завершится это упразднение только “по воскресении во плоти.” Поэтому Христос не просто гностический учитель, a “подлинная наша жизнь,” ибо “Он — Бог в человеке.” Сообщаемый Христом истинный γνώσις не есть только “учение ο нетлении,” но и самый факт нетления. Он свою плоть через смерть привел к нетлению и для верующих в это спасительное значение его смерти и воскресения преподал евхаристию как “лекарство бессмертия.” Евхаристия — это “лечебное средство, чтобы не умереть”! Вот как реалистически понимается искупление и спасение — это новое миротворение!!!
Продолжатель богословия св. Игнатия, другой малоазиец, св. Ириней Лионский, также противополагавший апостольское предание “лжеименному гносису,” еще более образно подчеркивает в деле Христа реальное, “плόтяное,” так сказать, физическое восстановление разрушенного грехом человека и мира. Бывший венец, “глава” творения — человек Адам пал, вместо жизни из этой “головы” потекла в человеческий род и в мир отрава тления, разложения, смерти. Христос встал на это головное место. Он начал собою “нового человека, второго Адама.” Его дело состоит в новом “возглавлении” человечества. Этим Он выполнил вместо изменившего “образу и подобию Божию” Адама “домостроительство” (план) Божие ο спасении человека. “Возглавляя Собою плоть, взятую от земли, Христос спас Свое собственное создание.”
Своим воплощением Христос “соединил человека с Богом.” Для чего это нужно? Чтобы именно человек, сам, a никто другой, победил супротивника рода человеческого: в противном случае “враг не был бы подлинно побежден человеком.”
“И опять же, если бы не Бог даровал спасение, то мы не обладали бы им, наверное.”
“И если бы человек не был соединен с Богом, то он не мог бы причаститься к нетлению.”
Итак, Христос в чудесном факте Своей Богочеловеческой Личности уже представляет в сжатом виде все наше спасение: “in compendio nobis salutem praestat.”
Вся диалектика св. Игнатия и св. Иринея проходит мимо бесплодного гностицизма в догматике. Цель догмы для них не мозговая, a практическая — почуять, в чем секрет спасения? понять христианскую сотериологию.
Такова была не отравленная ядами иудаизма и эллинизма малоазийская богословская традиция. Традиция оригинальная, “иудеом убо соблазн, еллином же безумие.” A вот ее-то на время и забыли “университетские” богословы Антиохийской и Александрийской школ. Александр Александрийский, первый восставший против широко разливавшегося мозгового догматствования, был однако, скорее, простецом в сравнении с окружавшей его университетской интеллигентской средой. И надо думать, что с первых же дней спора Ария с Александром за спиной последнего встал и укрепил его некто другой — Афанасий, поистине Великий. Прирожденный богословский гений, автодидакт, не университетский выученик, но одаренный диалектик, глубоко вжившийся в подлинно церковную традицию, по существу тождественную с малоазийской школой. Именно эту малоазийскую концепцию и продолжил, и развил, и ею победоносно защитил поколебленное на Востоке православие молодой еще в ту пору диакон Афанасий. По самому его положению диакона, т.е. соправителя при епископе, Афанасий и явился на Никейский собор, как alter ego епископа Александра, как богословский мозг его. И на соборе, и в кулуарной борьбе мнений, и всю долгую жизнь затем в его писаниях Афанасий выступает с чертами богослова, не закаленного ни в какой школьности. Его терминология невыдержанна и непоследовательна. Его логика ведет к выводам не рациональным, a сверхрациональным. Но интенция его диалектики не поддается перетолкованиям. Она ясна. Она руководится интересом не мозговым, a религиозным, и именно — сотериологическим.
Логос — Сын — Христос, по Афанасию, “вочеловечился для того, чтобы и мы обожились.” Последняя цель всего — возвращение мира к нетлению. Он облекается в тело, чтобы это тело, приобщившись к Логосу, Который над всеми, стало вместо всех достаточным (удовлетворяющим) для Смерти и, ради вселившегося (в тело) Логоса, пребыло бы нетленным и чтобы затем (поразившее) все (всех и вся) тление прекратилось через благодать воскресения.
To, что произошло в боговоплощении Логоса, не вытекает как естественное следствие из существующего порядка вещей, это не вытекает и из нашей логики, не подлежит арианской рационализации. Это чудо, разрывающее ткань тварного и тленного мира, это единственно и объективно новоепод солнцем, новое второе творение после первого миротворения.
Подчеркивая сотериологичность, иррациональность вопроса ο Сыне Божием, вырывая его из тисков рационализма, Афанасий, однако, не мог создать новой, совершенной терминологии. Едва ли не главный его дефект состоит в неразличении понятий ουσία и ύπόστασις и в безразличном их употреблении. Конечно, нет y него и термина ομοούσιος. Ho всякого рода другими описательными и отрицательными выражениями св. Афанасий не позволяет арианству снизить не сравнимое ни с чем божественное достоинство Логоса. Вместо “единосущия” y него термин “собственность” — ίδιότης: “ή ιδία Σοφία, ϊδιος Λόγος” Отца. “Он отличен от всего происшедшего и собственен Отцу.” “Богне Монада, a всегда Триада.” Бог никогда не был и не мог быть ни άλογος, ни ασοφος. He было арианского ην ποτέ, οτε ουк ην, потому что рождение Логоса предвечно. “Так как Свет Божества предвечен, то и Отблеск его также предвечен.”
Как Творец, Бог производит все вещи Своим свободным хотением, a как Отец — “не хотением, a Своей природой — φύσει, και ουк εк βουλήσεως.” Термином “φύσει” явно Афанасий выражает идею “сущности.” A в других местах и прямо договаривается до этой решающей формулы. Сын — “собственное порождение сущности Отца.” Иначе: имеет по отношению к Своему собственному Отцу единство божества — εχει προς τον Πατερα Εαυτου την ενοτητα της Θεοτητος.
У Сына с Отцом природное (или “физическое”) единство — φυσικη ενοτης, тожество природы,тожество божества — ταυτοτης Θεοτητος, Сын единоприроден, един по бытию, т.е. единосущен. Он не какая-то промежуточная прирда — μεσоιτευουσα φυσις, ибо “если бы он был Богом только по причастию к Отцу, будучи Сам через это обожен, то Он не мог бы и нас обóжить — ει ην εκ μετουσιας και Αυτος, ουκ αν εθεοποιησε θεοπιουμενος και Αυτος.” Сотериологическая ценность догмата превалирует над всем. Ею спасает Афанасий живую сущность христианства, идя по стопам антигностической малоазийской школы.
Внешний ход событий.
Неудивительно, что арианский спор вспыхнул в Александрии. Она была по-прежнему центром великой богословской школы. Традиция требовала от кандидата на ее кафедру двух доблестей: исповедничества — героизма веры и учено-богословского авторитета, чтобы достойно пасти стадо церкви, состоявшее из двух слоев — простонародного и изощренно-интеллигентного. Хотя александрийская кафедра известна своей централистической (митрополитанской) властью над всеми епархиями Египта, Ливии и Пентаполя, но в самом городе Александрии епископат был окружен коллегией пресвитеров повышенного богословского ценза, применительно к умственным запросам стекавшихся в Александрийское училище учиться христианских интеллигентов из разных стран. Эти пресвитеры, как и в Риме, выдвигавшие из своей среды кандидатов и заместителей александрийских епископов (а не “деревенские” епископы страны), сознавали себя и действительно поставлены были “персонами.” Александрийские “приходы,” во главе которых стояли пресвитеры, были очень самостоятельны в уровень с самостоятельными, в духе самоуправления, кварталами (аррондисманами) города, называвшимися “лаврами” (“лавра” — λαύρα — это “бульвар,” широкая улица, отграничивавшая один кусок города от другого). “Лавры” имели свои названия. По-видимому, и христианские церкви, бывшие центрами для каждого квартала, иногда назывались по имени этих кварталов. Пресвитеры этих “лавр” по весу и положению были как бы их епископами, с правами отлучения мирян от церкви без епископа и с правом участвовать в хиротонии своих епископов наряду с епископатом. Этот обычай соучастия александрийских пресвитеров в хиротонии над своими епископами хорошо засвидетельствован, и он долго хранился в церемонии хиротонии александрийских патриархов, порождая и y пресвитеров, и y сторонних наблюдателей ложные идеи ο получении благодати епископства от пресвитеров. Словом, александрийские пресвитеры были влиятельными особами, и около них слагались веские группы приверженцев. И епископу Александрийскому было немало забот об объединении всех этих пресвитерских церквей около своего центра.
Таким александрийским важным пресвитером был с начала IV в. Арий в церкви, носившей название Βαυκάλις (бокал, кувшин для питья воды с горлышком наподобие гусиной шейки), по-видимому, по кварталу. Родом из Ливии, он был школы Лукиана Антиохийского. Созомен называет его σπουδαίος περί το δόγμα (Sozom. l, 15), т. e. человек, страстно ревнующий ο вере и учении христианском (не только в смысле интеллектуальном, но и практически-церковном). Поэтому еще как образованный мирянин он пристал к расколу Мелития, ревновавшего ο “святости церкви” и осуждавшего епископа Петра за снисходительность к “падшим” во время гонений. Но как человек интеллигентный, он вскоре покинул партию Мелития (вероятно, почуяв их черносотенно-невежественный коптский дух) и вернулся в паству епископа Петра, который сделал его диаконом. Когда же Петр отлучил мелитиан от церкви и отверг их крещение, Арий опять не признал этого правильным, опять встал за мелитиан и сам был епископом Петром отлучен от церкви. Более пяти лет длилось это состояние Ария в мелитианстве. Только мученическая смерть епископа Петра (310) вновь примирила Ария с церковью, и он пришел с покаянием к епископу Ахиллу и получил от него пресвитерство. Арий в среде пресвитеров был величиной 1-го ранга. Ученый-диалектик (по Созомену, διαλεκτικωτατος), красноречивый проповедник, высокого роста худощавый старик (γερων) в аскетической простой одежде, чинного и строгого поведения (даже враги не сочинили ο нем ничего худого), он был кумиром многих своих прихожан, особенно женщин, точнее — диаконис и девственниц, представлявших собою многочисленную организацию. По смерти епископа Ахилла его кандидатура на кафедру Александрийского епископа была одной из первых. И кажется, избирательные голоса чуть ли не поровну разделились между ним и Александром. Арианский историк Филосторгий говорит, что Арий великодушно отказался от чести в пользу Александра. Но едва ли не вернее мнение православных историков (Феодорит, Епифаний), которые признают источником особого нерасположения Ария к Александру и его еретического упорства, — боль его честолюбия от неудачной конкуренции с Александром.
Свободно развивая свои воззрения с кафедры, он цитировал слова книги Притчей (8:22): “Господь созда Мя в начало путей своих” в смысле творения Сына Божия. Постепенно пошла молва, что он учит еретически. Нашлись доносчики. Но Александр сначала мало обращал внимания на Ария. Смотрел на это, как на обычный богословский спор, даже занимал центральное положение в тех дискуссиях, которые не раз велись в его пресвитерии. Но среди пресвитеров нашлись и противники Ария. По Созомену, Александр сначала “несколько колебался, похваляя иногда одних, иногда других.” Но когда Арий высказал, что Троица есть, в сущности, Единица, Александр присоединился к противникам Ария и запретил ему публично высказывать свое учение. Такой цензуры гордый александрийский пресвитер не привык терпеть. Он повел открытую агитацию. К нему присоединилось 700 девственниц, 12 диаконов, 7 пресвитеров и 2 епископа, Феона Мармарикский и Секунд Птолемаидский, т.е. почти 1/3 всего клира города Александрии. Эта сильная партия с большой уверенностью начала агитацию и за пределами александрийской церкви. Было редактировано самим Арием вероизложение в форме письма его к епископам Малой Азии. Таким образом письмо выносило спор за пределы Египетского архиепископа. Под “Малой Азией” прозрачно разумеется епископат, тяготеющий к фактической столице — Никомидии, где сидел Евсевий — вождь всей партии “Лукианистов” — ариан. Письмо просило епископов поддержать Ария, написать со своей стороны Александру, чтобы он снял свою цензуру.
Засевший в столице Евсевий Никомидийский, по мотивам конкуренции новой императорской резиденции на Босфоре с Александрией, сразу бросил свой авторитет на весы этой исторической тяжбы. С этого момента начинается тысячелетняя борьба за преимущества чести града Константина с Александрией. Ободряя Ария, Евсевий писал: “Прекрасно мудрствуя, желай, чтобы и все так мудрствовали, ибо всякому ясно, что сотворенного не было, пока оно не приведено в бытие. A приведенное в бытие имеет начало.” К Александру Александрийскому посыпались письма в защиту Ария. Александр увидел, что начинается большая междуцерковная интрига. Он созвал собор всех своих епископов. Собор решительно его поддержал. Своим большинством он отлучил всех вставших за Ария клириков, начиная с епископов. Так как Александрийский епископ формально обладал 1/5 частью гражданской власти в Александрии, то и отлученные подверглись действительной высылке из египетской столицы. Были низложены два епископа: Секунд Птолемаидский и Феона Мармарикский; шесть пресвитеров: Арий, Ахилл, Аифал, Карпон, другой Арий, Сармат; шесть диаконов: Евзоий, Лукий, Юлий, Мина, Элладий, Гаий. A когда оказались в Мареотиде новые приверженцы Ария, то епископ Александр и их, на основании решения бывшего собора, также низложил. Это были два пресвитера: Харис и Пист — и четыре диакона: Серапион, Парамон, Зосим и Ириней. Феодорит в своей истории приводит жалобы отвергнутых Александром, что их трактовали как безбожников и христоборцев. Прежние историки до конца XIX в. датировали эти события неточно: 318 г. Эд. Шварц, Зеек и Батиффол доказали, что эти факты надо относить к 323 г. K моменту, когда Константин готовился к решающей битве с Ликинием. Действительно, была бы необъяснимой медлительность Константина, если бы он с 318 до 323 г. бездействовал. Наоборот, Константин реагировал на поднятый спор крайне чувствительно и быстро.
Евсевий Никомидийский действовал с уверенностью, как вождь обширной школы Лукиана. Арий в письме к Евсевию Никомидийскому называет своими единомышленниками Евсевия Кесарийского, епископов — Лидды, Тира, Вирита (Бейрута), Лаодикии, Аназарба и даже обобщает: все “восточные,” разумея диоцез[7] “Востока” (со столицей в Антиохии).
B письме к Евсевию Никомидийскому Арий свою доктрину с грубой и наивной уверенностью излагает так: “Так как мы говорим, что Сын не есть ни Нерожденный, ни часть Нерожденного (ни в каком случае), ни взять от Лица предсуществовавшего, но что Он начал быть прежде времен и веков, по воле и намерению Отца, как Бог Совершенный, как Единственный, Непреложный; что Он не существовал раньше того, как был рожден, или сотворен, или основан, ибо Он не был Нерожденным,— вот за что нас преследуют.” Так Арий понимал христианскую догму по столь основному вопросу и так он ощущал окружающую его богословскую среду. Значит, настолько общее богословское сознание было смутно и недостаточно. Без ясного ответа на этот вдруг запутавшийся в сознании вопрос Восток далее уже не мог и не имел права существовать. A Западу казалось, что Восток занят пустыми спорами... Александр Александрийский со своей стороны писал против вмешательства Евсевия Никомидийского, “который вообразил, что ему вручено попечение ο всей церкви” и упрекал Евсевия в произвольном оставлении своего кафедрального Вирита и водворении на кафедру Никомидии и что учение Ария пагубно больше всех ересей прошлых времен, что Арий — уже предтеча антихриста.
Β ближайшей к столице, по ту сторону проливов, провинции Вифинии Евсевий собрал собор единомышленников и покорных ему епископов. На соборе постановлено, что Арий отлучен ошибочно, a потому собор в своем обращении ко всему епископату и к самому Александру Александрийскому обращается с просьбой вновь принять в церковное общение всех неправильно отлученных. Под таким соборным постановлением собирались подписи по возможности предстоятелей всех церквей Востока. И надо признаться, что многие епископы его подписали. Александру Александрийскому приходилось предпринимать такого же рода проверку соборного мнения епископата. Текст своего обвинителыюго томоса Александр также послал на подпись широких кругов епископата. Александр известил и римского папу Сильвестра. Β Риме поняли, что покровительство Арию со стороны придворного Евсевия Никомидийского равнозначно покровительству самого Константина. Одержав победу над Ликинием (323), Константин не изгнал, a оставил при себе в Никомидии Евсевия. Β данном случае Константин искренно и по-своему не одобрил поднятой учено-богословской полемики. Константина уже достаточно измучили донатистские споры. Ему хотелось поверить всякому оптимисту, что в данном случае дело пустячное. И этот взгляд свой Константин немедленно высказал в письме к епископу Александру, написанном не без влияния Евсевия. Письмо ариане широко распубликовали. По данному камертону свыше местные власти отказались продолжать запретительные полицейские меры против высланных и теперь свободно возвращавшихся ариан. Началась травля епископа Александра. Β стиле нравов большого города за гроши покупались продажные женщины, кричавшие на перекрестках, что епископ Александр имел с ними связь. На этом фоне осмелели только что приглушенные раскольники — мелитиане. Их пресвитер Коллуф начал демонстративно поставлять пресвитеров. Прежней помощи властей не было. Александр, чувствуя свою покинутость, написал новое письмо по адресу Александра, архиепископа Фессалоникского. B старых курсах истории письмо это считалось адресованным Александру, епископу Константинопольскому. В. В. Болотов в своих Theodoretiana доказал, что адресат письма Александр Фессалоникский. Фессалоника была до VIII в. самой восточной частью Римского папского патриархата и позднее, отторгнутая от Рима под власть Константинополя императорами-иконоборцами, продолжала сохранять этот титул “экзархата.” Письмо к нему Александра Александрийского есть симптом того, что надежд на восточное православное большинство остается немного и пора в сопротивлении Арию искать опоры на Западе. Тон письма Александра Александрийского — сетования и жалобы. Он чувствует давление императорского двора и ждет кары: “Мы готовы и умереть, не обращая внимания на тех, которые вынуждают нас отказаться от веры, хотя бы принуждение сопровождалось и пыткой.” Друзья двора вдохновились и перешли в наступление. Собравшись дружеской компанией, они решили подавить Александра пред лицом соборного мнения церкви именно соборной демонстрацией, опираясь на исключительного любимца Константина, великого Евсевия Кесарии Палестинской. Собрались там соборно при участии Павлина Тирского и Патрофила Скифопольского. Авторитетом этого соборника решили надавить на строптивую Александрию. Своих подзащитных ариан они уговорили ложно-смиренно покориться Александру, как своему кириарху. Почтительно просили возвратить их всех на свои места, считая происшедший разрыв будто бы явным недоразумением. Смягченно излагали свое догматствование как самоочевидно и традиционно общепринятое православное.
Нажим на покинутого императором Александра продолжался. Павлин Тирский составил более обстоятельную апологию арианской точки зрения и послал ее Александру. Евсевий Кесарийский в ряде писем атаковал Александра, преискренно арианствуя и удивляясь, что можно мыслить как-то иначе. Box образец “упрощенного” мышления этого знаменитого историка, в дальнейшем (ради императора и ради “дела”) подписавшего никейские определения. Евсевий писал Александру: “После такой борьбы и таких усилий опять появились твои послания. Ты обвиняешь в том, будто они говорят, что Сын — из несущих. Но ведь они же прислали тебе записку, излагая в ней свою веру. Разве они не исповедуют Бога законов, и пророков, и Нового Завета, родившего Единородного Сына, прежде вечных времен, через Которого Он сотворил и всех и все прочее, сделавшегося своею волеюнепреложным и неизменяемым, совершенным творением Божиим, но не как одно из творений... A твое письмо обвиняет их, как будто они говорят, что Сын родился как одно из творений. He даешь ли ты опять повода к тому, чтобы они обвиняли и опровергали тебя? Странно опять и то, что, по твоему обвинению, они утверждают, что Сущий родил (после Себя) Сущего. Удивляюсь тебе,— разве можно сказать что-нибудь иное? Если существует Один только Сущий, то ясно, что все, что произошло из Heгo, появилось после Heгo, иначе было бы два Сущих.”
Если Александр после своего первого собора в Александрии мог осуществить (не без помощи властей) изгнание Ария и ариан, то, видимо, теперь, после воздействия Евсевия Никомидийского на императора, этой протекции от властей Александр иметь уже не мог. Арий и ариане вернулись в Александрию и начали действовать, как будто они были на своих законных местах. Положение покинутого властями Александра было тяжкое. Наоборот, смуте была дана свобода. Легализованные властями настроения разрастались. Из Малой Азии прибыл для агитации некий Астерий, традитор во время последних гонений. Открыл публичные лекции и в них доказывал, что “Сын есть один из всяческих,” что “Он есть творение Отца, что Он произошел по Его воле и сотворен.” Св. Афанасий[8] говорит: “...этого рода вещи он писал один, но около Евсевия Никомидийского все думали так.” Нашлись y Ария вульгарные друзья, которые в стиле портового города пустили в ход целый песенник под заголовком: “Талия.” Матросы, грузчики и всякий сброд повторяли эти песенки.
После такой вульгарной пропаганды и возбужденных ею споров и язычники узнали об этих сварах среди христиан и злорадно издевались над ними, даже на театральных подмостках (Евсевий. “Жизнь Константина,” II, 61). He так давно открытые отрывки Филосторгия дают знать, что епископ Александр, чтобы парировать собор y Евсевия в Кесарии, прямым рейсом по морю прибыл в царскую резиденцию, где он нашел “Осия Кордубского и епископов, которые были с ним.” Очевидно, тут-то они и подготовили через воздействие Осия на Константина и отвержение арианской затеи, и терминологическое оружие для его поражения в термине “Единосущный” — “омоусиос.” Заинтересованный в пресечении возникших споров под самый корень, тут-то Константин и поддался внушению Александра через Осия и предвосхитил весь план и всю тактику I Вселенского собора. Трудно буквально принять эту версию арианского историка. B ней отражается разочарование ариан. Обескураженные сверхмудрым поведением Константина на самом соборе, ариане, очевидно, утешали себя мифом ο каком-то закулисном обрабатывании сознания Константина через авторитетного для него Осия. Осий, бесспорно, сыграл свою спасительную роль. Но и он сам, и его посредническая миссия с письмом императора, которое он повез в Александрию, говорит о первоначальной полной неосведомленности Осия в существе поднятого спора. Ярким свидетельством тому служит первое же искреннее, умоляющее письмо Константина, которое он поручил Осию лично привезти в Александрию и вручить одинаково обеим спорящим сторонам. Осий, прибыв в Александрию в начале 324 г., лишь тут “самоопределился” во всем этом вопросе. Александр, a за ним, надо думать, гениальный Афанасий просветили его. Лишь после этого Осий мог принять план победного знамени — “омоусиос” и внушить его Константину.
Вот документ, который точно и типично для Константина отражает первоначальное его отношение к александрийскому спору. “О благое и божественное провидение! Как жестоко поразила мой слух или, точнее, самое сердце весть, что вы, через которых я надеялся дать исцеление другим, сами имеете нужду в гораздо большем излечении!” “Ведь это же пустые слова, споры по ничтожному вопросу. Для умственной гимнастики специалистов, может быть, и неизбежны такие споры, но нельзя же смущать ими слух простого народа. Виноваты оба: и Александр и Арий. Один задал неосторожный вопрос, a другой дал необдуманный ответ.” Император советует брать пример благоразумия — как надо спорить — с языческих философов, которые хотя и разногласят иногда, но все-таки не разрывают общения друг с другом. “А если так, то не гораздо ли лучше вам, поставленным на служение Великому Богу, проходить это поприще с единодушием?”
Наконец, Константин от глубины своего сердца просто умоляет епископов дать ему покой: “Возвратите мне мирные дни и спокойные ночи. B противном случае мне не останется ничего другого, как стенать, обливаться слезами и жить без всякого покоя. Пока люди Божии — говорю ο моих сослужителях — взаимно разделяются столь неоправданной и гибельной распрей, могу ли я быть покоен в душе своей?”
Осий — Hosius (a не Осия!) — Кордубский из Испании; занимал кафедру Кордовы до своей смерти в 359 г. B диоклетианово гонение был исповедником. Вскоре же после провозглашения Константина императором, который стал открыто заявлять себя христианином, Константин призвал Осия ко двору и окружил любовью и уважением. B 313 г. Осий повез от императора денежное пожертвование Карфагенской церкви. B cyде над донатистами Осий был главным советником Константина. Теперь же Константин посылает его как миротворца со своим письмом в Александрию. Осий по привычке едет туда мирить Ария с Александром. Но на месте y него открылись глаза. Он всецело встал на сторону Александра. Он решил убедить императора, что дело идет не ο пустяках, a o самой сути христианской веры. Решив в Александрии местный вопрос с Александром ο поставленных Коллуфом пресвитерах как не имеющих сана, Осий поехал обратно.
Куда? B Никомидию? И каким путем? Вот тут-тο мы и встречаемся с новооткрытым фактом Антиохийского собора 324-325 гг.
Дата добавления: 2016-09-20; просмотров: 768;