Глава XXIX. РИМСКАЯ ИМПЕРИЯ И ЕЕ ОТНОШЕНИЕ К КУЛЬТУРЕ
Римская империя оказывала влияние на историю культуры разнообразными, более или менее самостоятельными путями.
Первое: прямое воздействие Рима на эллинистическую мысль; оно было не очень важным или глубоким.
Второе: влияние Греции и Востока на западную половину империи; оно было глубоким и длительным, поскольку включало христианскую религию.
Третье: значение продолжительного мира, существовавшего при римлянах, для распространения культуры и приучения людей к идее единой цивилизации, связанной с единым правлением.
Четвертое: передача эллинистической культуры магометанам и отсюда в конечном счете Западной Европе.
Прежде чем рассмотреть эти пути влияния Рима, полезно сделать краткий обзор политической истории.
Завоевания Александра оставили нетронутым западное Средиземноморье; оно подчинялось в начале III века до н.э. двум могущественным городам-государствам – Карфагену и Сиракузам. В Первой и Второй Пунических войнах (264—241 и 218—201 годы до н.э.) Рим завоевал Сиракузы и свел на нет влияние Карфагена. В течение II века до н.э. Рим покорил македонские монархии. Египет, правда, задержался на ступени вассального государства до смерти Клеопатры (30 год н.э.). Испания была захвачена случайно во время войны против Ганнибала; Францию Цезарь покорил в середине I века до н.э.; а Англия была завоевана примерно столетие спустя. Границы империи в те великие дни простирались от Рейна и Дуная в Европе до Евфрата в Азии и до пустыни в Северной Африке.
Римский империализм наиболее проявил себя в Северной Африке (игравшей важную роль в истории христианства как родина св. Киприана и св. Августина). Лежащие там обширные земли (они не знали обработки ни до, ни после римлян) были превращены в плодородные и обеспечивали продовольствием города с многочисленным населением. Римская империя была в целом устойчивой и мирной более двухсот лет – от восшествия на престол Августа (30 год до н.э.) и до бедствий III века н.э.
Тем временем устройство римского государства претерпело важные изменения. Вначале Рим был маленьким городом-государством, не слишком отличающимся от греческих городов, в особенности таких, которые, как Спарта, не зависели от внешней торговли. Цари, подобно царям гомеровской Греции, сменялись аристократической республикой. Постепенно, пока аристократические элементы, воплощенные и олицетворяемые сенатом, оставались еще сильными, добавлялись демократические элементы; компромисс, явившийся результатом этого, рассматривался Панэцием-стоиком (чьи взгляды воспроизведены Полибием и Цицероном) как идеальная комбинация монархических, аристократических и демократических элементов. Но завоевание нарушило неустойчивое равновесие; оно принесло неисчислимые новые богатства классу сенаторов и в несколько меньшей мере «всадникам», как назывались верхние слои среднего класса. Итальянское сельское хозяйство, находившееся в руках мелких фермеров, выращивавших зерно своим трудом и трудом своей семьи, стало основой крупных поместий, принадлежащих римской аристократии, где трудом рабов возделывались виноград и оливки. Результатом явилось всемогущество сената, бесстыдно используемое для личного обогащения без какого-либо внимания к интересам государства или благоденствию его подданных.
Демократическое движение, начатое Гракхами во второй половине II века до н.э., повело к целому ряду гражданских войн, и, наконец, как часто бывало в Греции, к установлению «тирании». Любопытно проследить повторение в столь широких масштабах тех событий, которые в Греции не выходили за пределы небольших зон. Август, наследник и приемный сын Юлия Цезаря, царствовавший с 30 года до н.э. по 14 год н.э., положил конец гражданской борьбе и (за малым исключением) внешним завоевательным войнам. Впервые с начала греческой цивилизации античный мир наслаждался миром и безопасностью.
Два факта разрушили греческую политическую систему: первый – притязания каждого города на абсолютный суверенитет, и второй – ожесточенная, кровавая борьба между богатыми и бедными в большинстве городов. После завоевания Карфагена и эллинских государств первая из этих причин более не приносила страданий миру, поскольку эффективное сопротивление Риму не было уже возможно. Но вторая причина оставалась. В гражданских войнах один полководец объявлял себя сторонником сената, а другой – сторонником народа. Победа доставалась тому, кто предлагал большее вознаграждение воинам. Воины желали не только платы и добычи, но и жалованных земель, поэтому каждая гражданская война кончалась формально узаконенным изгнанием многих землевладельцев, номинально являвшихся арендаторами государства: тем самым освобождалось место для легионеров победителя. Издержки войны в ходе ее оплачивались казнями богатых людей и конфискацией их имущества. Эту систему, как бы она ни была гибельна, нельзя было легко пресечь; наконец, к всеобщему изумлению, Август оказался столь полным победителем, что не осталось никакого соперника, могущего оспаривать его притязания на власть.
Для римского мира открытие, что период гражданской войны кончился, явилось сюрпризом, поводом для всеобщего ликования, не разделявшегося лишь небольшой группой сенаторов. Для всех других было великим облегчением, когда Рим при Августе добился, наконец, стабильности и порядка, которого греки и македонцы искали напрасно и которого Рим до Августа также не сумел создать. В Грецию, согласно Ростовцеву, республиканский Рим «не внес ничего нового, кроме пауперизации, банкротства и прекращения всякой независимой политической активности»[208].
Царствование Августа было периодом благополучия для Римской империи. Управление провинциями наконец было организовано с некоторой заботой о благоденствии населения, а не только по чисто грабительской системе. Август был не только официально причислен к богам после смерти, но ему стихийно поклонялись, как богу, в различных провинциальных городах. Поэты воспевали его, торговые классы находили удобным всеобщий мир, и даже сенат, с которым он обращался, соблюдая все внешние формы уважения, при всяком удобном случае осыпал его любезностями и почестями.
Но хотя все кругом было счастливым, из жизни ушла какая-то пикантность, поскольку безопасность явилась на смену авантюрам. В ранние времена каждый свободный грек имел случай испытать приключения; Филипп и Александр положили конец такому состоянию дел, и в эллинистическом мире только представители македонской династии пользовались анархической свободой. Греческий мир потерял свою молодость и стал либо циничным, либо религиозным. Надежда на воплощение идеалов в земных учреждениях увяла, а вместе с тем исчезло и рвение лучших людей. Небо для Сократа было местом, где он мог продолжать споры; для философов после Александра это было нечто отличное от их существования здесь на земле.
В Риме подобные изменения произошли позже и в менее болезненной форме. Рим не был покорен, как Греция, но, напротив, имел стимулы к успешному империализму. На протяжении периода гражданских войн именно римляне были ответственны за беспорядки. Греки не добились мира и порядка, подчинившись македонцам, тогда как и греки и римляне одинаково обеспечили себе и то и другое, подчинившись Августу. Август был римлянин, которому большинство римлян подчинялось охотно, по доброй воле, не только благодаря тому, что он оказался гораздо сильнее их; да и он постарался замаскировать милитаристский характер своего правления и базировать его на декретах сената. Преклонение, выражаемое сенатом, было, без сомнения, в большой мере неискренним, но вне класса сенаторов никто не чувствовал себя униженным.
Настроение римлян было подобно настроению некоего jeune homme range[209]во Франции XIX века – молодого человека, который после любовных приключений остепеняется и вступает в брак по расчету. Это состояние, хотя и удовлетворенное, не является творческим. Великие поэты эпохи Августа сложились в более беспокойные времена; Гораций бежал при Филиппах, и оба они – и Гораций и Вергилий – потеряли свои владения, которые были конфискованы в пользу солдат-победителей. Август во время устойчивости принялся, несколько неискренне, восстанавливать древнюю набожность и был поневоле довольно враждебен свободомыслию. Римский мир начал становиться стереотипным, и этот процесс продолжался и при последующих императорах.
Непосредственные преемники Августа дошли до ужасающей жестокости по отношению к сенаторам и к возможным соперникам в борьбе за власть. В известной мере извращения в государственном управлении того периода распространились и в провинциях, но в основном административная машина, созданная Августом, продолжала функционировать довольно хорошо.
Лучшие времена настали с восшествием на престол Трая-на в 98 году н.э. и продолжались до смерти Марка Аврелия в 180 году. В продолжение этого периода управление империей было настолько хорошим, насколько только может быть хорошим какое-либо деспотическое правление. Третье столетие, напротив, принесло ужасающие бедствия. Армия поняла свою силу: она возводила на престол и свергала императоров за наличную плату и за обещание жизни без военных походов, – и в связи с этим перестала быть эффективной боевой силой. Варвары с севера и востока делали набеги на римские земли и грабили их. Армия, занятая частным приобретательством и внутренними беспорядками в стране, была непригодна для обороны. Вся фискальная система рушилась, поскольку произошло огромное уменьшение источников дохода и в то же время большой рост государственных расходов на неуспешные войны и на подкуп армии. Кроме того, эпидемия значительно уменьшила население. Казалось, империя вот-вот рухнет.
Это было предотвращено двумя энергичными людьми – Диоклетианом (правил в 286—305 годы н.э.) и Константином, чье неоспариваемое царствование длилось с 312 по 337 год н.э. К тому времени империя была разделена на западную и восточную половины, соответствовавшие примерно разделению на греческий и латинский языки. При Константине столицей восточной половины была сделана Византия, которой он присвоил имя Константинополь. Диоклетиан на время подчинил армию, изменив ее характер; при нем и позже наиболее эффективные воинские части составлялись из варваров, главным образом германцев, которым были доступны все самые высокие командные посты. Это, безусловно, было опасным средством, и в начале V века оно принесло свои естественные плоды. Варвары решили, что им выгоднее сражаться за свои собственные интересы, чем за интересы римского хозяина. Тем не менее армия успешно выполняла свою роль на протяжении более столетия. Административные реформы Диоклетиана были также успешны некоторое время и так же гибельны в конечном счете. Римская система предоставляла местное самоуправление городам и разрешала их чиновникам собирать налоги, причем только общий размер налогов, которые должен был платить каждый город, устанавливался центральной властью. Эта система действовала довольно хорошо во времена изобилия, но в условиях, когда ресурсы империи были истощены, требуемые налоги превышали то, что можно было произвести без особых трудностей. Городские власти лично отвечали за сбор налогов и скрывались, чтобы не расплачиваться. Диоклетиан принуждал зажиточных граждан принимать посты в городском самоуправлении и объявил бегство незаконным. По таким же соображениям он закрепил крестьянское население за землей и запретил передвижение. Эти порядки поддерживались последующими императорами.
Наиболее важным новшеством, введенным Константином, было принятие христианства как государственной религии, очевидно потому, что большинство солдат были христиане[210].
Результатом было то, что когда в V веке германцы уничтожили Западную империю, ее престиж заставил их принять христианство, благодаря чему для Западной Европы сохранилось столько античной культуры, сколько ее впитала церковь.
Иным было развитие земель, принадлежавших к восточной части империи. Империя, хотя она постепенно и уменьшалась в размерах (за исключением мимолетных побед Юстиниана в VI веке), просуществовала до 1453 года, когда Константинополь был захвачен турками. Но большая часть того, что являлось римскими провинциями на востоке, включая также Африку и Испанию на западе, стала магометанской. Арабы, в противоположность германцам, отбросили религию, но восприняли цивилизацию тех, кого они победили. Восточная империя была греческой, а не римской по своей цивилизации; соответственно, с VII до XI века именно арабы сохраняли греческую литературу и все, что осталось от греческой цивилизации как противостоящей латинской. Начиная с XI века и дальше, сперва через мавританское влияние, Запад постепенно восстанавливал все то, что он потерял из греческого наследия.
Перехожу теперь к четырем путям, которыми Римская империя повлияла на историю культуры.
I. Прямое влияние Рима на греческую мысль. Начинается оно с II века до н.э., с двух деятелей – историка Полибия и философа-стоика Панэция. Естественным отношением у греков к римлянам было презрение, смешанное со страхом; грек чувствовал себя более культурным, но политически менее сильным.
Если римляне были удачливее в области политики, это только доказывало, что политика – дело низкое. Средний грек II века до н.э. был любителем удовольствий, человеком находчивым, умелым дельцом и нещепетильным во всем. Существовали еще, однако, люди, способные заниматься философией. Иные из них, в особенности скептики, подобно Карнеаду, позволили сообразительности разрушить серьезность. Иные же, как эпикурейцы и часть стоиков, полностью ушли в мирную частную жизнь. Но кучка людей, обладающих большим чувством предвидения, чем проявил Аристотель в отношении Александра, отдавала себе отчет в том, что величием своим Рим обязан определенным достоинствам, отсутствовавшим у греков.
Историк Полибий, родившийся в Аркадии около 100 года до н.э., был послан в Рим в качестве пленника, и там ему посчастливилось подружиться со Сципионом Младшим, которого он сопровождал во многих походах. Необычно было для грека знать латынь, хотя многие наиболее образованные римляне знали греческий; обстоятельства жизни Полибия, однако, привели его к глубокому знанию латыни. Он написал для греков историю Пунических войн, которые помогли Риму завоевать мир. Восхищение римским государственным устройством вышло из моды, пока он писал, но до его времени оно по устойчивости и эффективности весьма выигрывало при сравнении с постоянно изменявшимися устройствами большинства греческих городов. Римляне, естественно, читали написанную им историю с удовольствием; но нравилась ли она в такой же степени грекам – более сомнительно.
О стоике Панэции мы уже говорили в предыдущей главе. Он был другом Полибия и, подобно ему, протеже Сципиона Младшего. При жизни Сципиона он часто бывал в Риме, но после смерти его (в 129 году до н.э.) остался в Афинах как глава школы стоиков. Рим еще сохранял то, что Греция утратила, – надежду, связанную с благоприятными возможностями для политической деятельности. Соответственно, и доктрины Панэция были более политическими и менее сходными с учением циников, чем у более ранних стоиков. Быть может, восхищение Платоном, испытываемое образованными римлянами, повлияло на него в том смысле, что он отказался от догматической узости своих предшественников-стоиков. Стоицизм в более свободной, широкой форме, приданной ему Панэцием и его преемником Посидонием, оказывал глубокое воздействие на более серьезных римлян.
Позже Эпиктет, хотя он тоже был греком, прожил большую часть своей жизни в Риме. Рим снабдил его большинством примеров, которыми он иллюстрирует свои положения; он все время увещевает мудреца не трепетать в присутствии императора. Нам известно влияние Эпиктета на Марка Аврелия, но влияние его на греков проследить трудно.
Плутарх (около 46-120 годы до н.э.) в своем труде «Жизнеописания» провел параллель между наиболее выдающимися людьми обеих стран. Он довольно много времени прожил в Риме и был уважаем императорами Адрианом и Траяном. Кроме «Жизнеописаний», он создал многочисленные работы по философии, религии, естественной истории и морали. Его «Жизнеописания» явно имели целью примирить Грецию и Рим в умах людей.
В целом, если не считать таких исключительных людей, Рим был бельмом на глазу для говорящей по-гречески части империи. И мысль и искусство пришли в упадок. До конца II века н.э. жизнь для людей состоятельных была приятна и безмятежна. Не было ни побудительных мотивов к усилиям, ни подходящих случаев для больших достижений. Признанные школы в философии – Академия, перипатетики, эпикурейцы и стоики – продолжали существовать, пока Юстиниан не прикрыл их. Ни одна из них, однако, не показывала признаков жизни в период после Марка Аврелия, за исключением неоплатоников (в III веке н.э.), о которых мы будем говорить в следующей главе; и вряд ли Рим повлиял на этих людей. Латинская и греческая половины империи стали вступать во все большие противоречия; знание греческого языка стало редким на Западе, а после Константина латынь на Востоке сохранилась только в области права и армии.
II. Влияние Греции и Востока в Риме. Здесь надо рассмотреть два весьма различных обстоятельства: первое – влияние эллинского искусства, литературы и философии на наиболее образованных римлян; второе – распространение неэллинистических религий и предрассудков во всем Западном мире.
1. Когда римляне впервые вступили в контакт с греками, они осознали, что по сравнению с ними являются варварами и неотесанными людьми. Греки были несравненно выше их во многом: в мануфактуре и технике сельского хозяйства; в такого рода знаниях, какие необходимы для хорошего чиновника; в беседе и уменье наслаждаться жизнью; в искусстве, литературе и философии. Единственное, в чем римляне превосходили их, – это военная тактика и социальная сплоченность. Отношение римлян к грекам было чем-то вроде отношения пруссаков к французам в 1814 и 1815 годах, но это последнее было временным, тогда как то, другое, длилось долго. После Пунических войн молодые римляне стали восхищаться греками. Они изучали греческий язык, копировали греческую архитектуру, приглашали на работу греческих скульпторов. Римские боги были идентифицированы с греческими. Троянское происхождение римлян было измышлено, для того чтобы установить связь с гомеровскими мифами. Римские поэты применяли греческие стихотворные размеры, латинские философы переняли греческие теории. Рим до конца в смысле культуры паразитировал на достижениях Греции. Римляне не изобрели никакой формы в искусстве, не построили ни одной оригинальной философской системы, не сделали никаких научных открытий. Они прокладывали хорошие дороги, создавали систематические кодексы законов и квалифицированные армии; за всем остальным они обращались к Греции.
Эллинизирование Рима принесло с собой некоторое смягчение манер, столь отвратительное Катону Старшему. До Пунических войн римляне были буколическим народом, обладающим добродетелями и пороками сельских хозяев: скупые, трудолюбивые, жестокие, упрямые и глупые. Их семейная жизнь была устойчивой и солидной, крепко построенной на patria potestas[211]; женщины и молодежь были полностью подчиненными. Все это изменилось с приливом внезапного богатства. Мелкие фермы исчезли и постепенно заменились крупными владениями, где употреблялся рабский труд в целях применения новых научных методов ведения сельского хозяйства. Вырос большой класс торговцев, и немалое число людей обогатилось при помощи грабежа, подобно английским набобам XVIII века. Женщины, бывшие ранее добродетельными рабынями, стали свободными и распущенными; развод стал обычным делом; богачи перестали иметь детей. Греки, которые прошли подобные стадии развития столетие назад, своим примером поощряли то, что историки называют падением нравов. Даже в те дни империи, когда ее жизнь была наиболее развращенной, средний римлянин все еще думал о Риме как о приверженце более чистого этического стандарта по сравнению с упаднической испорченностью Греции.
Культурное влияние Греции на Западную империю быстро уменьшалось начиная с III века н.э., главным образом потому, что культура вообще приходила в упадок. Для этого было много причин, но одну надо упомянуть в особенности. В последние дни Западной империи политический строй там был менее, чем раньше, замаскированной военной тиранией, и армия часто избирала преуспевающего полководца в императоры; но армия, даже ее высшие чины, состояла уже не из образованных римлян, а из полуварваров с границ империи. Эти грубые солдаты не чувствовали потребности в культуре и рассматривали гражданское население лишь как источник дохода. Частные же лица слишком обеднели, для того чтобы оказывать серьезную поддержку делу воспитания, а государство считало воспитание излишним. В результате на Западе лишь немногие особо образованные люди продолжали читать по-гречески.
2. Неэллинистические религии и суеверия, напротив, приобретали, по мере того как шло время, все более и более твердые позиции на Западе. Мы уже видели, как победы Александра приобщили греческий мир к верованиям вавилонян, персов и египтян. Подобно этому, победы римлян ознакомили Западный мир с этими доктринами, а также с доктринами евреев и христиан. Позже я рассмотрю то, что касается евреев и христиан; сейчас ограничусь, насколько это возможно, языческими суевериями[212].
В Риме были представлены каждая секта и каждый пророк, и они иногда завоевывали симпатии в высочайших правительственных кругах. Лукиан, который стоял за здоровый скептицизм, невзирая на доверчивость, свойственную его времени, рассказывает любопытную историю, воспринимавшуюся обычно в основном как правдивая, о пророке и кудеснике по имени Александр Пафлагонец. Этот человек исцелял болезни и предсказывал будущее, занимаясь по временам шантажом. Его слава достигла ушей Марка Аврелия, сражавшегося в тот момент с маркоманами на Дунае. Император посоветовался с ним о том, как выиграть войну, и услышал в ответ, что если он бросит двух львов в Дунай, то результатом будет великая победа. Он последовал совету провидца, но великую победу одержали маркоманы. Невзирая на это, слава Александра продолжала расти. Именитый римлянин в ранге консула, Рутилиан, после того как советовался с ним по многим вопросам, наконец спросил его совета по поводу выбора жены. Александр, подобно Эндимио-ну, наслаждался милостями Луны и от нее имел дочь, которую оракул и рекомендовал Рутилиану. «Рутилиан, которому в то время было 60 лет, сразу согласился с божественным предписанием и отпраздновал свадьбу, принеся целую гекатомбу в жертву своей теще»[213].
Более важным, чем карьера Александра Пафлагонца, было царствование Гелиогабала (218—222 годы до н.э.), который был до своего возвышения волей армии сирийским жрецом Солнца. Во время медленного его шествия из Сирии к Риму впереди несли его портрет, посылаемый в качестве подарка сенату. «Он был изображен в священническом одеянии из шелка и золота, широком и длинном по обычаю мидийцев и финикийцев; его голова была покрыта высокой короной, а на нем было надето множество ожерелий и браслетов, украшенных самыми редкими драгоценными каменьями. Его брови были окрашены в черный цвет, а на его щеках видны были следы румян и белил. Сенаторы должны были с грустью признаться, что, после того как Рим так долго выносил грозную тиранию своих собственных соотечественников, ему наконец пришлось преклониться перед изнеженной роскошью восточного деспотизма»[214]. Поддерживаемый большей частью армии, Гелиогабал принялся с фанатичным усердием насаждать в Риме религиозные обряды Востока; имя его было именем бога Солнца, почитаемого в Эмесе, где он был старшим жрецом. Его мать или бабушка, которая была подлинным правителем, заметила, что он зашел слишком далеко, и низложила его в пользу своего племянника Александра (222—235), чьи восточные наклонности были умереннее. Смешение верований, которое было возможно в те дни, иллюстрируется убранством его личной часовни, в которой он поставил статуи Авраама, Орфея, Аполлона Тианского и Христа.
Религия Митры, которая имела персидское происхождение, была опасным соперником христианства, особенно в течение второй половины III века н.э. Императоры, которые предпринимали отчаянные попытки усмирить армию, чувствовали, что религия может дать весьма необходимую стабильность. Но это должна была быть одна из новых религий, поскольку к ним благосклонно относятся солдаты. Культ Митры был введен в Риме, и в нем было многое, что привлекало умы военных. Митра был бог Солнца но не столь женственный, как его сирийский коллега; это был бог, занятый войной – великой войной между добром и злом, – которая была частью персидского верования со времен Зороастра. Ростовцев[215]воспроизводит барельеф, изображающий почитание бога, найденный в подземном святилище в Хеддернгейме в Германии, и показывает, что последователи этого культа должны были быть многочисленными среди воинов не только на Востоке, но также и на Западе. Принятие христианства Константином было политически успешным актом, тогда как ранние попытки ввести новую религию терпели крах; но более ранние попытки, с правительственной точки зрения, были очень похожи на эту. Во всех случаях возможность успеха одинаково базировалась на несчастьях и усталости римского мира. Традиционные религии Греции и Рима соответствовали чаяниям людей, привязанных к земной жизни и надеющихся на счастье на земле. Азия, имевшая более долгий опыт переживания отчаяния, использовала как более успешное противоядие надежду на потусторонний мир; и из всех них христианство было наиболее эффективным средством утешения. Но христианство к тому времени, как оно стало государственной религией, впитало в себя много греческого и передало его вместе с элементом иудаизма последующим векам на Западе.
III. Унификация правления и культуры. Мы обязаны сначала Александру, а затем Риму тем, что достижения великой эпохи Греции не погибли для человечества, подобно достижениям минойской эпохи. В V веке до н.э. какой-нибудь Чингисхан, если бы такому довелось явиться на свет, мог бы стереть с лица земли все, что было важного, значительного в эллинистическом мире. Ксеркс, обладай он немного большим умением, мог бы сделать греческую цивилизацию гораздо более низкой, чем та, какой она стала после того, как его атаки были отбиты. Посмотрим на период от Эсхила до Платона: все, что было сделано в те времена, было сделано меньшинством населения и в нескольких торговых городах. Эти города, как показало будущее, не обладали большой способностью противостоять иноземным завоевателям, но, по счастливой случайности, их завоеватели – македонец и римлянин – были филэллинами и не уничтожили то, что завоевали, как сделали бы Ксеркс или карфагеняне. Тем фактом, что мы ознакомились с достижениями греков в искусстве и литературе, в философии и науке, мы обязаны стабильности, привнесенной западными завоевателями, у которых хватило здравого смысла восхищаться той цивилизацией, которой они управляли и которую всячески пытались сохранить.
В определенных отношениях – политическом и этическом – Александр и римляне стали причиной появления лучшей философии, чем та, которую развивали греки в дни своей свободы. Стоики, как мы видели, верили в то, что люди – братья, и не ограничивали своих симпатий греками. Долгое господство Рима приучило к идее единой цивилизации под единым управлением. Мы знаем, что существовали важные части мира, не принадлежавшие Риму, – Индия и Китай в особенности. Но римлянину казалось, что за пределами империи находились только варварские племена, которые могут быть завоеваны, если возникнет желание их завоевать. И по существу, и в идее империя, в глазах римлян, была распространена на весь мир. Эта концепция дошла до церкви, которая была «католической», несмотря на буддистов, конфуцианцев и магометан. Securus judicat orbis terrarum – принцип св. Августина, перенятый церковью от позднейших стоиков; своей притягательной силой он обязан видимой внешней «всемирности» Римской империи. В течение средних веков, после Карла Великого, церковь и Священная Римская империя были всемирными в идее, хотя всякий знал, что на деле это не так. Концепция человечества как единой семьи, единой католической религии, единой универсальной культуры и единого, охватывающего всю землю государства преследовала человеческую мысль со времени ее приблизительного осуществления Римом.
Роль Рима в распространении цивилизации была чрезвычайно важна. Северная Италия, Испания, Франция и часть Западной Германии приобрели цивилизацию в результате насильственного захвата римскими легионами. Все эти районы показали себя способными достигнуть такого же высокого уровня культуры, как и сам Рим. В последние дни Западной империи Галлия вырастила людей, по меньшей мере равных своим современникам в районах более старой цивилизации. Именно благодаря распространению культуры Римом варвары принесли лишь временное затмение, а не постоянную тьму. Можно спорить, что качество цивилизации никогда уже не было таким, как в Афинах Перикла; но в мире, потрясаемом войной и разрушением, в конечном счете количество почти столь же важно, как и качество, а количеством мир обязан Риму.
IV. Магометане как разносчики эллинизма. В VII веке последователи пророка завоевали Сирию, Египет и Северную Африку, в следующем веке они победили Испанию. Их победы были легки, и сражаться приходилось немного. И возможно, что, за исключением первых лет, они не были фанатиками; они не трогали христиан и евреев, пока те платили им дань. Очень скоро арабы достигли цивилизации, равной Восточной империи, но они были полны надежд, что свойственно подымающейся политике, а не политике упадка. Их образованные люди читали сочинения греков в переводе и составляли к ним комментарии. Репутация Аристотеля создана главным образом ими; в античные времена он редко упоминался и не считался равным Платону.
Поучительно рассмотреть некоторые слова, взятые нами из арабского, такие как алгебра, алкоголь, алхимия, перегонный куб, алкалоид, азимут, зенит. За исключением алкоголя, означавшего не напиток, а вещество, употребляемое в химии, эти слова дают хорошее представление о некоторых вещах, которыми мы обязаны арабам. Алгебра была изобретена александрийскими греками, но развита далее магометанами. Алхимия, перегонный куб[216], алкалоид – слова, связанные с попыткой превратить низшие металлы в золото, которой арабы занялись по примеру греков и в осуществлении которой апеллировали к греческой философии[217]. Азимут и зенит – астрономические термины, использовавшиеся арабами главным образом в связи с астрологией.
Этимологический метод скрывает то, чему мы обязаны арабам в знании греческой философии, потому что когда ее снова стали изучать в Европе, требуемые технические термины были взяты из греческого или латинского языков. В философии арабы были лучшими комментаторами, чем оригинальными мыслителями. Их значение для нас состоит в том, что они, а не христиане, были непосредственными наследниками той части греческой традиции, которая сохранилась только в Восточной империи. Контакт с магометанами в Испании и в меньшей степени в Сицилии способствовал ознакомлению Запада с Аристотелем, а также с арабскими цифрами, алгеброй и химией. Именно этот контакт содействовал возрождению эрудиции в XI веке, приведшему к схоластической философии. Много позже, начиная с XIII века и дальше, изучение греческого языка дало возможность идти прямо к трудам Платона, Аристотеля и других греческих авторов античных времен. Но если бы арабы не сохранили традицию, люди эпохи Возрождения могли бы и не заподозрить, как много можно получить благодаря возрождению классической учености.
Глава XXX. ПЛОТИН
Плотин (204—270 годы н.э.) – основатель неоплатонизма, является последним из крупных философов древности. Его жизнь почти совпадает с одним из наиболее бедственных периодов в римской истории. Вскоре после его рождения армия осознала свою силу и ввела в практику избрание императоров за денежное вознаграждение; затем их убивали, чтобы иметь случай возобновить торговлю империей. Это занятие мешало солдатам защищать границы и облегчало энергичные вторжения германцев с севера и персов с востока. Война и эпидемия уменьшили население империи почти на треть, в то время как увеличившиеся налоги и уменьшившиеся ресурсы вызвали финансовый крах даже в тех провинциях, куда вражеские войска не проникали. Города, которые были носителями культуры, пострадали особенно сильно; состоятельные граждане в большом числе убегали, чтобы спастись от сборщиков налогов. Лишь в период после смерти Плотина порядок был восстановлен, и империя временно была спасена решительными мерами Диоклетиана и Константина.
Обо всем этом нет упоминания в работах Плотина. Он отвернулся от зрелища разорения и нищеты в реальном мире, чтобы созерцать вечный мир блага и красоты. В этом он находился в согласии со всеми наиболее серьезными людьми своего века. Для всех них – и христиан, и язычников – мир практических дел одинаково кажется не дающим надежды и только «Иной Мир» представляется достойным преданности. Для христианина «Иной Мир» был Царством Небесным, обретаемым после смерти; для платоника – это был вечный мир идей, причем реальный мир противопоставлялся миру иллюзорной видимости. Христианские теологи объединили эти точки зрения и приняли многое из философии Плотина. Настоятель Инге (Inge) в своей священной книге о Плотине правильно подчеркивает, чем христианство обязано Плотину. «Платонизм, – говорит он, – является частью жизненной основы христианской теологии, с которой никакая другая философия, я позволю себе сказать, не сработается без трений». Нет, говорит он, «абсолютно никакой возможности отрезать платонизм от христианства, не разорвав христианство на куски». Он указывает, что св. Августин отзывается о системе Платона как о «чистейшей и самой блестящей из всех систем философии» и о Плотине как о человеке, в котором «снова живет Платон» и который, если бы он жил немного позднее, «изменил бы несколько слов и фраз и стал христианином». Св. Фома Аквинский, согласно настоятелю Инге, «ближе к Плотину, чем к подлинному Аристотелю».
В соответствии со сказанным, Плотин весьма важен в историческом аспекте как человек, оказавший влияние на формирование христианства средних веков и католической теологии. Историк, говоря о христианстве, должен обязательно постараться понять те очень большие перемены, которым оно подвергалось, и то разнообразие форм, которые оно могло принять даже в одну и ту же эпоху. Христианство синоптического евангелия почти свободно от метафизики. В этом отношении христианское учение в современной Америке похоже на примитивное христианство; платонизм чужд широко распространенным в США мыслям и чувствам, и большинство американских христиан гораздо более занято своими обязанностями здесь, на земле, и социальным изменением в повседневном мире, чем трансцендентальными надеждами, утешавшими людей, когда все земное внушало отчаяние. Я говорю не о каких-либо изменениях в догматах, но о разнице в том, чему больше придавалось значение и к чему больше проявлялся интерес. Современный христианин не сможет понять христианства прошлых эпох, если он не поймет, как велика эта разница. Поскольку наш очерк является историческим, мы интересуемся имевшими силу верованиями прошлых столетий, и в отношении этих верований нельзя не согласиться с тем, что говорит настоятель Инге о влиянии Платона и Плотина.
Однако философия Плотина важна не только исторически. Она представляет лучше, чем любая другая философия, важный тип теорий. Значение философской системы можно оценивать по разным основаниям. Самый первый и наиболее очевидный довод тот, когда мы считаем ту или иную философскую систему истинной. Немногие из изучающих философию в наше время расценивали бы так философскую систему Плотина; в этом отношении настоятель Инге является редким исключением. Но истина – не единственное достоинство, которым может обладать метафизика. Метафизика может иметь красоту, и последнюю, конечно, можно найти в метафизической системе Плотина; там есть места, которые напоминают завершающие строфы дантовского «Рая», и с ними почти ничто не может сравниться в литературе.
Его описания вечного мира великолепия
Для нашей возвышенной фантазии представляют
Ту безмятежную песнь чистой совести,
Которую я пою перед сапфирно-синим троном
Тому, кто на нем восседает.
Философия важна и потому, что она хорошо выражает то, чему люди в определенном настроении или при определенных обстоятельствах склонны поверить. Несложные чувства радости и скорби являются объектом не философии, но скорее простейшей поэзии и музыки. Только радость и скорбь, сопровождаемые размышлениями о Вселенной, порождают метафизические теории. Человек может быть веселым пессимистом или меланхоличным оптимистом. Вероятно, Сэмюэл Батлер может служить примером первого; Плотин же является великолепным примером второго. В том веке, в каком он жил, несчастье было непосредственным и насильственным, в то время как счастье, если только оно вообще достижимо, следовало искать в размышлении о таких вещах, которые далеки от чувственных впечатлений. Такое счастье всегда несет в себе элемент напряжения; оно совсем не похоже на простое счастье ребенка. А поскольку оно берется не из повседневного мира, а из размышлений и воображения, оно требует уменья игнорировать или презирать жизнь чувств. Поэтому отнюдь не те, кто наслаждается инстинктивным счастьем, создают такого рода метафизический оптимизм, который зависит от веры в реальность сверхчувственного мира. У людей, которые были несчастны в мирском смысле, но твердо решились найти высшее счастье в мире теории, Плотин занимает весьма почетное место.
Ни в коем случае не следует также пренебрегать его чисто интеллектуальными достоинствами. Во многих отношениях он прояснил учение Платона; он развивал с наивозможной последовательностью этот вид теории, которую защищал вместе со многими другими. Его доводы против материализма хороши, и вся его концепция соотношения души и тела яснее, чем концепция Платона и Аристотеля.
Подобно Спинозе, он обладает определенной нравственной чистотой и возвышенностью, которая производит глубокое впечатление. Он всегда искренен, никогда не бывает резок или строг, неизменно старается рассказать читателю так просто, как только возможно, о том, что, как он верит, является важным. Что бы ни думали о нем как о философе-теоретике – не любить его как человека невозможно.
Жизнь Плотина известна лишь по биографии, написанной его учеником и другом Порфирием, семитом, чье настоящее имя было Малк. Однако в этом рассказе имеется элемент фантастики, из-за которого трудно полагаться полностью на ее заслуживающие большего доверия страницы.
Плотин считал свое пространственно-временное появление не имеющим значения и неохотно говорил о случайностях своего исторического существования. Он говорил, однако, что родился в Египте, и известно, что, когда он был молодым человеком, он учился в Александрии и жил там до тридцати девяти лет; учителем его был Аммоний Саккас, которого часто считали основателем неоплатонизма. Затем Плотин присоединился к экспедиции императора Гордиана III против персов, – говорят, с намерением изучить религии Востока. Император, еще юноша, был убит солдатами, как бывало обычно в ту эпоху. Это произошло во время похода в Месопотамию, в 244 году н.э. После этого Плотин отказался от своих замыслов в отношении изучения религии Востока, поселился в Риме и скоро стал учителем. Среди его слушателей было много влиятельных людей, и император Галлиен относился к нему благосклонно[218]. Одно время Плотин подготовил проект основания республики по типу «Республики» Платона в Кампани и построения для этой цели нового города, который должен был называться Платонополем. Сначала император отнесся к этому проекту одобрительно, но в конце концов взял свое разрешение обратно. Кажется странным, что могло найтись место для нового города так близко к Риму. Но, вероятно, к тому времени этот район стал малярийным (каков он и теперь), чего раньше не было. До сорокадевятилетнего возраста Плотин не писал ничего, а после писал много. Его труды были упорядочены и изданы Порфирием, который был большим пифагорейцем, чем Плотин, и под влиянием которого во взглядах школы неоплатоников надприродное преобладало больше, чем это должно было бы быть, если бы он вернее следовал учению Плотина.
Плотин питал глубокое уважение к Платону и о Платоне обычно говорил: «Он». Вообще «благословленные древние» трактуются им с почтением, которое, однако, не распространяется на атомистов. Со стоиками и эпикурейцами – так как они все еще были активны – он спорит, причем со стоиками – только из-за их материализма, а с эпикурейцами – из-за каждого элемента их философии. Философия Аристотеля оказала большее, чем это кажется, влияние на философию Плотина, так как заимствования из его сочинений часто остаются без ссылки. Во многих пунктах чувствуется влияние Парменида.
Платон у Плотина не так полнокровен, как подлинный Платон. Теория идей, мистическая доктрина в диалоге «Федон», книга VI «Государства» и обсуждение вопросов любви в «Пире» – вот почти вся философия Платона, как она представлена в «Эннеадах» (так назывались книги Плотина). Политические интересы, поиски дефиниций для отдельных добродетелей, наслаждение математикой, драматическая и теплая оценка отдельных лиц и более всего игривость Платона совершенно отсутствуют у Плотина. Как сказал Карлейль: «Платон чувствует себя в Сионе совершенно свободно», – Плотин же, наоборот, всегда ведет себя сдержанно.
Метафизика у Плотина начинается со Святой Троицы: Первоединый, Дух и Душа. Эти трое неравны между собой, как лица в христианской Троице; Первоединый – верховный, затем идет Дух и, наконец, последней идет Душа[219].
Первоединый несколько туманен. Он иногда называется Богом, иногда – Благом; он превосходит Бытие, которое следует сразу за Первоединым. Мы не должны приписывать ему предикаты, но говорить только «Он есть» (это напоминает Парменида). Ошибочно было бы говорить о Боге как о «Всем», так как Бог превосходит Все. Бог присутствует во всем. Первоединый может присутствовать, не нуждаясь в каком-то приходе: «Тогда как он нигде – это уже не нигде». Хотя о Первоедином иногда говорится как о Благе, нам сказано также, что он предшествует и Благу и Прекрасному[220]. Иногда Первоединый кажется похожим на аристотелевского Бога: нам говорят, что Бог не нуждается в произведенном им и игнорирует созданный мир. Первоединый является неопределяемым, и что касается его, то больше правды в молчании, чем в любых словах.
Мы переходим теперь к Второму Лицу, которое Плотин обозначает как нус. Очень трудно найти английское слово, выражающее это нус. Обычный словарь переводит это как ум, но это не точное сопутствующее значение, в частности, когда слово употребляется в философии религии. Если бы мы сказали, что Плотин ставит разум над душой, мы придали бы этому положению совершенно неверный смысл. Маккенна, переводчик Плотина, употребляет выражение «принцип интеллектуальности», но это неудачное выражение, и оно не указывает объекта, пригодного для религиозного почитания. Настоятель Инге употребляет выражение «Дух», быть может лучшее из подходящих слов. Но оно оставляет в стороне интеллектуальный элемент, столь важный для всей греческой философии религии после Пифагора. Математика, мир идей и все мышление о том, что не ощущаемо, имеют в себе для Пифагора, Платона и Плотина нечто божественное: они составляют активность нуса или по крайней мере наибольшее приближение к его активности, какое мы можем себе представить. Именно этот интеллектуальный элемент в религии Платона привел христиан, в особенности автора евангелия от Иоанна, к отождествлению Христа с Логосом. Логос надо было бы в этом плане перевести как разум; это предупредит употребление слова «разум» в качестве перевода нус. Я последую настоятелю Инге в употреблении слова «Дух», но с оговоркой, что нус имеет сопутствующее интеллектуальное значение, которого нет в слове «дух», как оно обычно понимается. Но часто я буду употреблять слово нус без перевода.
Нус, – говорят нам, – это образ Первоединого; он порожден потому, что Первоединый в процессе самопознания имел видение; это видение и есть нус. Это трудная концепция. Сущее без каких-либо частей, говорит Плотин, может познать самое себя; в этом случае видящий и видимое – одно. В Боге, который мыслится, как у Платона, по аналогии с Солнцем, то, что дает свет, и то, что освещается, – одно и то же. Продолжив аналогию, можно рассматривать нус как свет, благодаря которому Первоединый видит самого себя. Для нас возможно познать Божественный Разум, который мы забываем по собственной воле. Чтобы познать Божественный Разум, мы должны изучить собственную душу, когда она наиболее богоподобна: мы должны отрешиться от тела и от той части души, которая формирует тело, и от «чувств с желаниями и импульсами и всеми подобными тщетными чаяниями», – и то, что после этого останется, и есть образ Божественного Интеллекта.
«Божественно приобщенные к нему и вдохновленные им имеют, по крайней мере, знание того, что они чувствуют в себе нечто великое, хотя они не могут сказать, что оно такое; из волнующих их жестов и исторгаемых ими звуков они ощущают силу, вне их, которая и движет ими: точно таким же образом, должно быть, мы соотносимся с Высшим, когда в нас наличествует чистый нус; мы знаем Божественный Ум, придающий Бытию и всему остальному порядок; но мы знаем и нечто другое, отличное от всех них, принцип, более благородный, чем все то, что мы знаем как Бытие; более полный и великий, стоящий над разумом, умом и чувством, сравнимый с этими силами, но не ограниченный ими» (Enneads, V, 3, 14).
Таким образом, когда мы «божественно приобщены и вдохновлены», мы видим не только нус, но также и Первоединый. Когда мы, таким образом, находимся в контакте с Божественным, мы не можем рассуждать или выражать виденное в словах, это приходит позже. «В момент прикосновения нет сил делать какие-нибудь утверждения; нет удовлетворения; размышление, по-видимому, приходит позднее. Мы можем знать, что у нас было видение, когда Душа внезапно узревает свет. Этот свет от Высшего и есть Высшее; мы можем верить в Присутствие, когда, подобно тому как другой Бог призывает некоторого человека, Он приносит свет: свет есть доказательство пришествия. Таким образом, Душа остается неосвещенной без этого видения; освещенная, она обретает то, что ищет. И истинная цель, стоящая перед Душой, в том и заключается, чтобы вобрать этот свет, видеть Высшее посредством Высшего, а не через свет какого-то другого принципа, – видеть Высшее через простое видение; ведь то, как освещается Душа, подобно тому, как через солнечный свет мы видим само солнце.
Но как этого достигнуть? Отложи все» (V, 3, 17).
Переживание «экстаза» (нахождение вне собственного тела) часто бывало у Плотина:
«Много раз это случалось: выступив из тела в себя; становясь внешним всем другим вещам и сосредоточенным в себе; созерцал чудесную красоту; и затем – больше, чем когда-либо, уверенный в общении с высочайшим порядком; ведя благороднейшую жизнь, приобретая идентичность с божеством; находясь внутри него благодаря приобщению к этой активности, покоясь надо всем в умопостигаемом, – что меньше, чем высшее; и все же наступает момент нисхождения из интеллекта к рассуждению, и после этого сопребывания в божественном я спрашиваю себя, как случилось, что я могу теперь нисходить, и как могла Душа войти в мое тело, – Душа, которая даже внутри тела есть высшее, как она себя показала» (IV, 8, 1).
Это приводит нас к Душе – третьему и низшему члену Троицы. Душа, хотя и ниже, чем нус, есть творец всего живого: она создала Солнце, и Луну, и звезды, и весь видимый мир. Она – отпрыск Божественного Интеллекта. Она – двоица: есть внутренняя душа, настойчиво стремящаяся к нусу, и другая, которая обращена вовне. Последняя связывается с нисходящим движением, в котором Душа порождает свой образ, а он и есть Природа и мир чувств. Стоики отождествляли природу с Богом, но Плотин рассматривает ее как низшую сферу, как эманацию Души – Души, когда она забывает глядеть вверх на нус. Это напоминает гностическую точку зрения, согласно которой видимый мир – зло; но Плотин не придерживается этого взгляда. Видимый мир прекрасен и является обителью благословенных духов; он только лишь менее хорош, чем интеллектуальный мир. В очень любопытном остром споре относительно гностического взгляда о том, будто космос и его Творец – зло, он признает, что некоторые части гностической доктрины, как, например, ненависть к материи, заимствованы, возможно, у Платона, но считает, что другие части, которые не взяты у Платона, неверны.
Возражения против гностицизма у него двух родов. С одной стороны, он говорит, что Душа, когда она создает материальный мир, делает это по памяти о божественном, а не потому, что она стала падшей; чувственный мир, полагает он, так хорош, как только может быть хорош этот мир; он остро ощущает красоту вещей, воспринимаемую органами чувств.
«Кто из тех, кто действительно воспринимает гармонию царства интеллекта, не сможет откликнуться на гармонию, заключенную в воспринимаемых чувствами звуках, если он имеет склонность к музыке? Кто из геометров или занимающихся арифметикой не найдет удовлетворения в созерцании симметрий, отношений и принципов порядка, наблюдаемых в видимых вещах? Посмотрите даже на произведения живописи: те, кто рассматривает произведения живописи телесными очами, не видят одинаково одну и ту же вещь; они глубоко взволнованы, узнавая объекты, изображающие для глаз присутствие того, что лежит в идее, – и тем самым призваны к воспоминанию истины, к тому самому переживанию, из которого возникает любовь. И вот, если вид красоты, превосходно воспроизведенной на поверхности, торопит ум к иной сфере, без сомнения, никто, взирающий на прелесть, щедро изливающуюся в этом мире чувства, на всюду распространенный порядок, на форму, которую выказывают звезды даже в своей отделенности, – никто не может быть столь тупым, бесстрастным, чтобы это не вызывало у него воспоминаний, не может быть не охваченным почтительным благоговением при мысли обо всем том столь великом, возникшем из этого величия. Не отозваться на это так можно было бы лишь с тем, чтобы не только не создать этот мир, но и не иметь никакого видения того, другого» (II, 9, 16).
Есть и другой довод против гностической точки зрения. Как думают гностики, ничто божественное не связано с Солнцем, Луной и звездами; они были созданы неким злым духом. Только душа человека среди воспринимаемых вещей обладает какой-то благостью. Но Плотин твердо убежден, что небесные тела суть тела богоподобных существ, неизмеримо выше стоящих, чем человек. Гностики «их собственную душу, душу самого малого существа, принадлежащего человеческому роду, объявляют бессмертной, божественной; но все небеса и звезды на небесах не приобщены к Бессмертному Началу, хотя они и гораздо чище и прекраснее, чем их собственные души» (II, 9, 5). В пользу взгляда Плотина имеется авторитетное свидетельство в «Тимее», он был воспринят некоторыми отцами церкви, например, Оригеном. Он живо привлекателен, выражает чувства, естественно внушаемые небесными телами, и делает человека менее одиноким в физическом мире.
В мистицизме Плотина нет ничего мрачного или враждебного красоте. Но он – последний религиозный учитель на много столетий, кому может быть дана такая характеристика. Красота и все наслаждения, связанные с нею, начинают рассматриваться как идущие от Дьявола; язычники, равно как и христиане, начинают воспевать уродство и грязь. Юлиан Отступник, как и современные ему ортодоксальные святые, хвастался населенностью своей бороды. Всего этого нет у Плотина.
Материя создана Душой и не обладает независимой реальностью. Каждая Душа имеет свой час; когда он наступит, она нисходит и входит в подходящее для нее тело. Мотивом для этого служит не разум, а нечто скорее похожее на половое желание. Когда Душа покидает тело, она должна войти в другое тело, если она грешила, ибо справедливость требует, чтобы она была наказана. Если в этой жизни ты убил свою мать, в будущей жизни ты будешь женщиной и тебя умертвит твой сын (III, 2, 13). Грех должен быть наказан; наказание происходит через беспрестанное передающееся движение заблуждений грешника.
Вспоминаем ли мы эту жизнь после смерти? Ответ полностью логичен, но не тот, который дало бы большинство современных теологов. Память связана с нашей временной жизнью, тогда как лучшая и истинная жизнь – в вечности. Поэтому, поскольку Душа стремится к вечной жизни, она будет помнить все меньше и меньше; друзья, дети, жена – все постепенно будет забыто; наконец, мы не будем знать ничего из вещей этого мира и будем только созерцать царство интеллекта. Не будет памяти личности, которая в созерцательном видении осознает самое себя. Душа сольется в одно целое с нусом, но не путем своего собственного разрушения; нус и индивидуальная Душа останутся одновременно не тождественными друг другу и тождественными (IV, 4, 2).
В четвертой Эннеаде, где речь идет о Душе, один раздел (седьмой трактат) посвящен обсуждению вопроса о бессмертии.
Тело, будучи сложным, не является бессмертным; и тогда, если оно есть часть нас самих, мы не полностью бессмертны. Но каково отношение Души к телу? Аристотель (который не упомянут явно) говорил, что Душа – форма тела, но Плотин отвергает этот взгляд на том основании, что интеллектуальный акт был бы невозможен, если Душа была какой-либо формой тела. Стоики думают, что Душа материальна, но единство Души доказывает, что это невозможно. Более того, поскольку материя пассивна, она не могла создать себя сама; материя не могла бы существовать, если бы Душа не создала ее, и если бы Душа не существовала, материя исчезла бы в одно мгновение. Душа не материальна и не форма материального тела, но Сущность, а Сущность вечна. Этот взгляд выражен неявно в платоновских аргументах, что Душа бессмертна, поскольку идеи вечны; только у Плотина он становиться до конца явным.
Как же Душа входит в тело из отчужденности интеллектуального мира? Ответ таков: через внутреннее влечение. Но внутреннее влечение, хотя временами низкое, может быть сравнительно благородным. В лучшем случае Душа «чувствует потребность в сложном порядке, образец которого она видела в принципе интеллектуальности (нус)». То есть, иначе говоря, Душа созерцает внутреннее царство сущности и жаждет создать нечто сколь возможно более похожее на это царство, что может быть видно вовне, а не внутри, подобно (как мы могли бы сказать) композитору, который сначала творит свою музыку в воображении, а затем хочет услышать ее в исполнении оркестра.
Но это желание Души творить имеет несчастные последствия. До тех пор пока Душа живет в чистом мире Сущности, она не отделена от других душ, живущих в том же мире; но как только она соединяется с телом, ей приходится управлять тем, что ниже ее, и из-за этого она отделяется от других душ, имеющих другие тела. За исключением редких людей в редкие моменты, Душа остается прикованной к телу. «Тело затемняет истину, но Там[221]все выглядит ясно и раздельно» (IV, 9, 5).
Этой доктрине, подобно доктрине Платона, с трудом приходится избегать того взгляда, что сотворение было ошибкой. Душа на своей высшей ступени удовлетворена миром сущности, нус. Если бы она всегда находилась на этой ступени, она не стала бы творить, а только созерцала бы. По-видимому, акт творения должен быть оправдан на том основании, что сотворенный мир в общих чертах лучший из всех, какие логически возможны; но это копия вечного мира, и как таковая она обладает красотой, возможной для копии. Наиболее определенное утверждение имеется в трактате о гностиках (II, 9, 8):
«Спрашивать, почему Душа создала Космос, значит спрашивать, почему существует Душа и почему Творец творит. Вопрос включает также начало в вечном и далее представляет творение как акт изменчивого Бытия, которое из одного превращается в другое.
Те, кто думает так, должны быть научены (если они захотят согласиться с такой поправкой) в том, что касается природы божественного, и вынуждены прекратить подобное богохульство в отношении величественных сил, которое так легко приходит к ним там, где все должно быть почтительным сомнением.
Даже в управлении Вселенной нет основания для подобных нападок, ибо оно дает ясные доказательства величия Интеллектуального Рода.
Это «Все», которое пришло в жизнь, – не аморфная структура, как те низшие формы внутри нее, которые рождаются ночью и днем из обилия ее жизненности. Вселенная – это жизнь организованная, эффективная, сложная, всеобъемлющая, показывающая непостижимую мудрость. Как же тогда может кто-либо отрицать, что она – это чистый, чудесно сформированный образ Интеллектуального Божества? Без сомнения, это копия, а не оригинал, но это его подлинная природа; она не может быть одновременно символом и реальностью. Но сказать, что это – неадекватная копия, неверно, ничто не опускается из того, что должно включать прекрасное воспроизведение физического порядка.
Подобное воспроизведение по необходимости должно здесь быть, хотя не путем умышленных ухищрений, ибо Интеллектуальное не может быть последним из вещей, но должно совершать двойной акт: один – в себе самом, и другой – вовне; там должно быть тогда нечто более позднее, чем Божественное, ибо только вещь, в которой кончается вся сила, не может опуститься ниже чего-то [в] самой себе».
Это, вероятно, самый лучший ответ гностикам – ответ, который делает возможным принципы Плотина. Эта проблема, в слегка измененной формулировке, была унаследована христианскими теологами; они также считали, что затруднительно объяснить творение без богохульных выводов, согласно которым до творения создателю чего-то не хватало. В самом деле, им было труднее, чем Плотину, так как он мог сказать, что природа Ума сделала творение неизбежным, в то время как у христиан мир произошел из несдерживаемого проявления свободной воли Бога.
У Плотина было живое чувство некоторого рода абстрактной красоты. Описывая положение интеллекта как посредника между Первоединым и Душой, он внезапно разражается словами, которые являются образцом редкого красноречия:
«Высшее в своем развитии никогда бы не могло родиться ни в бездушном сосуде, ни даже прямо в виде Души; оно возвестит о себе непреходящей красотой: перед Великим Царем предстают сперва в череде существ наинизшие, а затем все более высшие, все более близкие Царю и царственные; затем следует его собственная свита и, наконец, появляется сам Высочайший Монарх, и тогда все простираются ниц и славят его, за исключением тех, кто довольствовался видением до его прихода и ушел не дождавшись» (V, 5, 3).
Имеется трактат об Интеллектуальной Красоте, который выражает такие же чувства (V, 8):
«Все боги блаженны и прекрасны красотой, не выразимой нашими словами. Что делает их таковыми? Разум, и особенно Разум, проявляющийся у них (божественное солнце и звезды) для видимого…
Жизнь прекрасна Там; и этим божественным существам истина есть и мать, и кормилица, питание и существование, и видят они все не как процесс, а как подлинное бытие, и видят себя во всем; потому что все прозрачно, нет темноты и нет противоречия; каждое существо ясно для другого, в глубину и ширину: свет проходит сквозь свет. И каждое из них содержит внутри себя все, и в то же время видит все в каждом другом, гак что повсюду есть все, и все есть все и каждое все, бесконечная череда возвышенного. Каждое из них велико, и малое велико; солнце Там объемлет все звезды, и каждая звезда, в свою очередь, объемлет звезды и солнце. И хотя некоторые формы бытия доминируют в каждом существе, все они отражаются друг в друге».
Кроме несовершенства, неизбежно характеризующего мир, поскольку он (лишь) копия, для Плотина, как и для христиан, имеется более позитивное зло как результат греха. Грех – это последствие свободы воли, которой Плотин придерживается в противовес детерминистам и, в частности, астрологам. Он не решается отрицать полностью ценность астрологии, но пытается поставить границы для нее, так, чтобы оставшуюся сферу приложения астрологии совместить со свободной волей. То же самое он делает по отношению к магии; мудрец, говорит он, свободен от власти мага. Порфирий рассказывает, что один философ-соперник пытался околдовать Плотина, но что благодаря святости и мудрости последнего колдовство обратилось против самого соперника. Порфирий, как все последователи Плотина, гораздо более суеверен, чем он сам. Суеверия в Плотине так мало, как только было возможно в ту эпоху.
Постараемся же теперь суммировать достоинства и недостатки учения Плотина, в основном воспринятого христианской теологией в той мере, в какой она оставалась систематической и интеллектуальной.
Прежде всего и главным образом рассмотрим конструкцию того, что, как Плотин верил, является безопасным убежищем для идеалов и надежд, кроме того, ту конструкцию, которая охватывает и моральное и интеллектуальное усилия. В III веке и в те века, которые следовали за нашествием варваров, Западная цивилизация стояла на грани окончательной гибели. К счастью, в то время как теология была почти единственной сохранившейся областью умственной деятельности, система, принятая тогда, не была полностью суеверна, а сохраняла, хотя временами и глубоко скрытые, доктрины, воплощающие многое и из достижений греческой мысли и многое из моральной набожности, общей стоикам и платоникам. Это сделало возможным возникновение схоластической философии, а позже, с наступлением эпохи Возрождения, усилило влияние Платона в эту эпоху, а тем самым и других древних философов.
С другой стороны, философия Плотина имела тот недостаток, что она поощряла людей смотреть скорее внутрь себя, чем на внешний мир: когда мы смотрим внутрь, мы видим нус, который божествен, а когда мы смотрим вовне, мы видим несовершенство чувственного мира. Этот род субъективизма постепенно возрастал, его можно найти в доктринах Протагора, Сократа и Платона, так же как у стоиков и эпикурейцев. Но вначале он был лишь доктринальным, а не психологическим; долгое время он не в состоянии был убить научную любознательность. Мы видим, как Посидоний около 100 года до н.э. совершил путешествия в Испанию и на Атлантический берег Африки с целью изучить приливы и отливы. Постепенно тем не менее субъективизм охватил чувства человека, равно как и его доктрины. Наука больше не культивировалась, и только добродетель считалась важной. Добродетель, как ее понимал Платон, включала все, что было тогда возможно в смысле достижений ума; но в позднейшие века о ней все более стали думать как о включающей только добродетельную волю, а не желание понять физический мир или усовершенствовать мир человеческих учреждений. Христианство в своих этических доктринах не было свободно от этого недостатка, хотя на практике вера в важность распространения христианской религии давала практически осуществимый объект для моральных усилий, которые более уже не ограничивались самосовершенствованием.
Философия Плотина одновременно и конец и начало: конец того, что касается греков, и начало того, что касается христианства. Для древнего мира, утомленного веками разочарований, измученного отчаянием, его доктрина могла быть приемлемой, но не могла оказывать стимулирующего воздействия. Для более грубого, варварского мира, где бьющая ключом энергия нуждалась скорее в обуздании и регулировании, чем в стимулировании, то, что могло проникнуть из его учения, было благотворным, поскольку зло, которое предстояло побороть, было связано не с апатией, а с жестокостью. То, что могло сохраниться от его философии, было унаследовано философами в последние годы Римской империи.
Дата добавления: 2016-01-20; просмотров: 729;