Зрительное восприятие, «Сущностная Копия» и правда в искусстве как трансценденция
В основе перцептуализма лежит, согласно Брайсону, так называемое «природное отношение» или «естественное отношение» («the natural attitude»). В философской феноменологии это понятие соответствует обычному человеческому—донаучному — восприятию мира. В какой-то мере это понятие соотносимо с так называемым «наивным реализмом» нормального человеческого сознания, не отягощенного философскими тонкостями.
Итак, согласно теории перцептуализма, художник воспроизводит мир в точности таким, каким видит его нормальный человеческий глаз. Зевксис изобразил ветку винограда именно такой, какой она дана человеческому восприятию. Реализм в западноевропейской живописи заключался в стремлении следовать примеру Зевксиса, как он описан Плинием. По сути дела, продолжает Брайсон, теоретики итальянского Возрождения, Вазари и вся последующая за ними реалистическая эстетика вплоть до наших дней всего лишь развивают те представления о живописи и ее целях, которые были сформулированы еще Плинием.
Что же делать? По крайней мере, полагает Брайсон, сопротивляться распространенным заблуждениям. Среди них наиболее опасным он считает концепцию Эрнста Гомбриха — единственного современного западного автора, который, пишет Брайсон, всерьез занимается философией изобразительного искусства352. В центр своего исследования Брайсон помещает полемику с главным теоретическим сочинением Гомбриха — его известной книгой «Искусство и иллюзия».
На вопрос, что такое живопись, Гомбрих, как пишет автор, отвечает, что она — регистрация зрительного восприятия353. Я убежден, продолжает Брайсон, что этот ответ в основе своей ложен. Ответственность, впрочем, за распространеннейшее и опаснейшее заблуждение несет не один только Гомбрих: оно восходит еще к античной эстетике. Брайсон вспоминает в этой связи легенду о ветке винограда, столь правдоподобно изображенной Зевксисом, что ее пытались клевать птицы. Античное представление о живописи как о копии мира легло в основу «реализма в западной живописи» (realism in Western painting) — и с этой концепцией реализма, защитником которой в интерпретации Брайсона оказывается Гомбрих, автор намерен повести решительную борьбу.
Пафос автора книги «Зрение и живопись» может вызвать недоумение у осведомленных читателей. Разве концепция реализма в живописи имела в 80-е гг. на Западе многочисленных и влиятельных поклонников? Разве Гомбрих не являлся белой вороной среди западных искусствоведов, давно отошедших от представления, будто в основе искусства лежит копия реальности? Иными словами, запальчивость Брайсона была бы объяснима, если бы он находился среди советских авторов 60—80-х гг., апологетов беспредметного искусства, которые подтачивали основы «социалистического реализма». Но какое дело до последнего западному интеллектуалу?
Ответ на эти вопросы будет дан несколько позднее. А пока обратимся к собственной логике рассуждений Брайсона. Итак, традиция реализма в западноевропейской живописи, традиция воспроизведения действительности в искусстве — главный объект критики наТак с кем в конце концов собирается полемизировать Брайсон — с Плинием? Это так и не совсем так. Дело в том, продолжает он, что плиниевская эстетика, реалистическая тенденция западноевропейской живописи не преодолены окончательно самыми современными и признанными авторитетами, которые воспринимаются именно как критики реализма в искусстве, чья философия является основой современного, вовсе не реалистического искусства. Все эти изощренные, нематериалистические философские системы (феноменология Гуссерля или лингвистическая философия Виттгенштейна, к примеру) — не очень надежные, по мнению Брайсона, помощники в борьбе с реализмом, хотя они и не мало сделали в этом направлении. И все-таки с позиций философского идеализма опровергнуть традицию, условно говоря, Зевксиса, вовсе не просто. Что же предлагает взамен Брайсон?
Вот в этом пункте рассуждений английского автора современного российского читателя ждет главная неожиданность. Брайсон в качестве генеральной альтернативы всему современному искусствознанию выдвигает философский материализм. «Естественное отношение» (или, если перевести иначе — «природный подход») может быть действительно преодолено только с точки зрения, по его словам, совершенно материалистической354. Главную для себя трудность он видит не в том, чтобы полемизировать с Виттгенштейном, Гомбрихом или Соссюром — это, по мнению Брайсона, хотя и не очень легкая, но все же вполне решаемая задача. Гораздо труднее спорить с теми, кого Брайсон в целом считает своими единомышленниками, кого он хотел бы не опровергнуть, а только подправить, уточнить, обогатить — «с советской материалистической традицией в целом»355, представленной, по мнению Брайсона, прежде всего именами известного лингвиста Н. Марра и эстетика В. Волошинова.
Античная живопись, продолжает автор, изображала все, что интересно человеку, но она была слишком наивной: ни смысл, ни проблематика бытия не отражались в ней. Мир представал как неизменный в своей основе — именно так, как он дан естественному человеческому восприятию. В реалистическом воспроизведении он «правдоподобен». Но что выражает это правдоподобие ?
По мнению Брайсона правдоподобная реалистическая живопись упускает главное — историю356. А вне исторического подхода воспроизведение нормального зрительного восприятия фиксирует только косметическую внешность реальности, но не ее истинную суть. Правда, в данной точке рассуждений Брайсона мы должны сделать важное примечание: он не употребляет понятия «истина», «суть», «правда» действительности. И делает это по принципиальным соображениям. Дело в том, что Брайсон — вполне современный автор, разделяющий основные положения постмодернизма. А для последнего понятие «сущности» бытия — есть признак метафизического мышления, которое постмодернизм разоблачает как несомненно «ложное сознание». Согласно Брайсону живопись, ставящая своей целью выразить «суть бытия», «правду реальности» — метафизична и трансцендентна. Трансцендентность, то есть потусторонность, как известно, — важнейший признак идеалистического мировоззрения. Таким образом реализм в живописи, ориентирующийся на правду зрительного восприятия, оказался в интерпретации Брайсона фактически выражением трансцендентности и идеализма.
Это очень серьезная метаморфоза и в ней нужно разобраться. Почему «естественное отношение», стремящееся как можно ближе подойти к нормальному человеческому восприятию мира — метафизично и идеалистично? Дело в том, рассуждает Брайсон, что реалистическая живопись не останавливается на фиксации зрительных ощущений. Она, разумеется, пытается «закрепить», «остановить», увековечить это самое нормальное зрительное восприятие действительности. И как раз за эту попытку платит очень дорого — впадением в идеализм и метафизику. Ибо на самом деле нет никакой неизменной, раз навсегда данной, неподвижной и абсолютной в своей неподвижности «сути» бытия. Реальность находится в постоянном движении, изменении, она исторична.
Реалистическая живопись, «естественное отношение» в основе своей неисторичны357. По той простой причине, что хотят остановить прекрасное мгновение. На каком же основании именно это мгновение должно быть остановлено, то есть выбрано из множества других изменчивых мгновений? Для такого выбора необходимо найти существенные, а не случайные основания. Реализм видит их в том, что изображаемое им мгновение — не случайно, а выражает абсолютное содержание мира, есть его «Сущностная Копия» (Essential Сору). В свою очередь воссоздание Сущностной Копии бытия предполагает ориентацию художника и зрителя не на случайное, повседневное зрительное восприятие, а на некий метафизический, по выражению Брайсона, «Универсальный Зрительный Опыт» (Universal Visual Experience).
Реальное зрительное восприятие людей индивидуально, поэтому всеобщий, универсальный зрительный опыт есть некая абстракция, нечто, данное реальному зрителю еще до его опыта. Например, продолжает Брайсон, все современные зрители «согласны, что регистрация зрительного поля у Джотто более тонкая и точная, во всех отношениях превосходящая то, что представлено у Чимабуэ»358. Подобное всеобщее доопытное соглашение (консенсус), как подчеркивает Брайсон, должно быть абсолютным. Может быть следует в этой связи еще раз подчеркнуть, что «абсолютное» для всех постмодернистов равнозначно идеализму и метафизике.
Универсальный и трансисторический зрительный опыт позволяет каждому зрителю судить в соответствии со скользящей шкалой, «насколько точно отдельный образ соответствует правде зрительного восприятия. Сама же эта шкала находится вне исторического процесса»359.
Проблема, затронутая Брайсоном — это проблема соотношения априорного, доопытного знания, образца, «шкалы» и реальной истории, соотношения диахронии и синхронии: один из центральных вопросов структурализма и пришедшего ему на смену постструктурализма, деконструктивизма. Еще раньше эта проблема во всей ее противоречивости и сложности была сформулирована Кантом. Напряженные дискуссии по поводу этой проблемы, продолжающиеся и по сей день, свидетельствуют о том, что пока нет общепринятого ее решения, что вопрос, во всяком случае, до сих пор еще не закрыт.
Согласно Брайсону, допущение существования доопытного, априорного знания — и вместе с ним абсолютного начала бытия — равнозначно философскому идеализму и метафизике. На самом деле это не так. Если в мире нет абсолютного начала, основы, сущности, то это равнозначно признанию, что в нем господствует абсолютный хаос, в котором, конечно, невозможно разобраться — другими словами, мир непознаваем. Более того, он лишен смысла, и наш разум — всего лишь иллюзия. Надо ли говорить, что эта позиция нигилизма, а вовсе не философского материализма, во всяком случае, она бесконечно далека от точки зрения Демокрита, Дидро и Маркса. Не для Дидро и Маркса, а для Ницше и его последователей — разум есть всего лишь условное средство, орудие в борьбе за выживание в этом кошмарном, богооставленном мире, лишенным смысла.
Другое дело, что абсолютное начало мира, его сущность и его смысл должны быть поняты не метафизически. Они требуют уточнений и, следовательно, ограничений. Но что значит — ограничить смысл, абсолютное начало? По сути дела, признать, что наряду со смыслом и абсолютным существует бессмысленное и относительное.
Постмодернизм сделал важное открытие — ограниченность всякой логики и разумности, в том числе и логики диалектической. Диалектика, в отличие от рационалистического мышления, пыталась мыслить с точки зрения бесконечности, пыталась учесть не только разумное начало бытия, но и его неразумность. И все же обвинения по отношению к гегелевской панлогичности в значительной мере справедливы. Открытым отношение разумности и неразумности бытия остается и в философии Маркса.
Брайсон характеризует реализм в живописи негативно, однако не ограничивается этим, а пытается как-то охарактеризовать его, очертить, определить. Так, уже в самом начале рассуждений Брайсона выясняется, что реализм в живописи, отталкиваясь от правды непосредственного восприятия, по необходимости выходит за его пределы: именно сохранение истины зрения требует априорной, абсолютной основы, восходящей к сущности бытия.
Что это за априорная основа живописи и как она взаимодействует с глазом художника? По мнению Гомбриха (см. гл. 10) существует некая, сложившаяся в практике художников и под влиянием этой практики изменяющаяся схема. Она до известной степени предопределяет способ видения мира. Вспомним историю с рисунком носорога (гл. 10).
Однако, будучи последователем современного рационалиста и позитивиста Карла Поппера, Гомбрих вовсе не является сторонником априорного, доопытного происхождения нашего знания. Во-первых, схема, о которой идет речь, сама первоначально сформировалась в результате предшествующего ей зрительного опыта. Во-вторых, эта схема постоянно уточняется и изменяется под влиянием изучения и постижения, в том числе зрительного, действительности. Современный художник, хотя он и подвержен влиянию традиции, все же воспроизводит носорога ближе к его зрительной правде, чем это делали его предшественники. Таким образом, Гомбрих уточняет Плиния: в живописи совершается не прямое изображение действительности, как полагал римский автор, а опосредованное, возникающее вследствие взаимодействия гипотезы (схемы) с реальностью.
Вплоть до последнего вывода рассуждения Гомбриха не встречали у Брайсона особых возражений. Основные трудности, по мнению последнего, возникают тогда, когда мы задаемся вопросом о природе гомбриховской «схемы». Как возник этот «шаблон»? Одно дело, если он образуется в процессе практики, и содержит в себе в концентрированном виде движения руки, и не только руки, но всего тела художника, то есть «шаблон» представляет собой как бы «воспоминание» о мускульном опыте живописца (движений его глаза, руки, тела). И совсем другое, если шаблон понимается как некая доопытная ментальная структура, гештальт. Тут, по мнению Брайсона и пролегает граница между тем материализмом, сторонником которого он является, и идеалистической метафизикой. Для метафизики живописная схема ноуменальна, есть воспоминание (по известному выражению Платона) об априорном, врожденном знании, для материализма, как полагает Брайсон, эта схема (шаблон) есть зависимая от тренировки руки художника, то есть сущность ее мануальна.
Другими словами, речь идет о решающем значении для живописи, для формирования ее «схемы» материальной практики. Живопись должна быть понята, пишет Брайсон, как разновидность материальной практики человека360. К понятию материальной практики, вплоть до понятия «материальное производство» Брайсон обращается многократно на страницах своей книги. И это отнюдь не ритуальное для «материалиста» словоупотребление. «Практика» служит для него волшебным ключом, способным открыть все тайны.
Так например, рассуждает Брайсон, существует непреодолимый для традиционной метафизической теории дуализм между миром смысла (ноуменальным смыслом) и миром протяженным, реально-пространственным. Только практическая деятельность человека (материальное производство) фактически преодолевает эту границу, устанавливая реальную связь между миром смысла и действительностью. Надо ли подчеркивать, что рассуждения Брайсона напоминают хорошо известные высказывания Энгельса о роли материальной, преобразующей практики в познании мира? Брайсон, кажется, только развивает эти материалистические положения в применении к современной теории живописи. Он пишет, что если мы исключим из нашего рассмотрения конкретный труд и технику, то анализ живописного образа неизбежно окажется упрощенным: либо только семантические стороны образа будут в нем фиксироваться, либо иконологические361, что явно недостаточно.
Точно так же практика позволяет соединить непримиримо противоположные для метафизики понятия исторического и настоящего, синхронию и диахронию, априорное и познаваемое в опыте. Не следует ли отсюда, что популярный современный преподаватель Кембриджа и Йеля отстаивает традиционный марксистский взгляд на природу изобразительного искусства? Нет, не следует — так можно ответить уже сейчас, хотя полное обоснование этого вывода требует более детальной аргументации. Дело в том, что понятие практики у Брайсона не связывает абстрактные противоположности «образа» и «действительности», а, напротив, разъединяет их. Понятие «действительность» вообще испаряется в его рассуждениях, заменяясь понятиями «социальная реальность», «общественная практика», «материальное общественное производство», «техника». Как это происходит?
Брайсон отклоняет понимание образа как «сущностной копии» мира на том основании, что представление о неизменной, абсолютной «сущности мира» идеалистично и метафизично. Давайте последуем за ним и исключим понятие «сущности» из научного обихода. Что получится? Перед нами — абсолютная «историчность», то есть текучесть, изменчивость, не имеющая никакой «сущности», структуры, смысла. Об этом хаосе сказать ничего определенного нельзя, кроме того, что он — хаос. Не только наука, но и сознание вообще в таком случае оказываются невозможными. И сколько бы при этом ни говорили о труде, социальной практике, технике и тому подобных вещах — это дело не меняет. Если нет абсолюта, то не может быть и истины.
Другое дело, что понятие «абсолюта», абсолютной истины тоже нуждается в уточнениях и ограничениях. «Абсолют» не может быть абсолютным, ибо в этом случае он не только противоречит сам себе, но уничтожает себя, превращаясь из абсолюта в бессмыслицу. Представим себе такой «абсолют», который не нуждался бы в дополнении и ограничении со стороны относительного, хаотичного, изменчивого. В этом случае все изменчивое, относительное, развивающееся отпало бы за ненадобностью — остался бы только один неподвижный и вечно себе равный «абсолют», единственным содержанием которого оказывается абсолютная смерть. Вот к такой нелепости Брайсон пытается свести понятие «сущностной копии».
Однако из рассуждений Брайсона следует, что в реализме отражение сущности мира, абсолютной истины дополняется, ограничивается, обогащается изменчивостью, историчностью, включающей в себя момент случайности. Только элемент изменчивости и относительности в художественном зрительном образе Брайсон ограничивает зрительным восприятием, перцепцией. Возможно, что такова логика Гомбриха, и скорее всего она такова, но не того направления в искусстве и искусствознании, которое именуется реализмом. Реалистическое искусство находит изменчивое, случайное в объективной действительности — наряду с абсолютным и истинным. Полнота истины, полнота отражения реальности предполагают воссоздание мира с присущим ему единством, взаимодействием абсолютного и относительного, устойчивого и изменчивого, сущностного и случайного.
Брайсон, конечно, знаком с этой азбукой, недаром он бросает ироническое замечание (правда, по иному поводу) о «седой старине» эстетики Георга Лукача362. Дело в том, что изложенная в двух словах выше диалектика относительного и абсолютного не отменяет, а подтверждает старую идею мимезиса, лежащего в основе реалистического изобразительного искусства (того, что Брайсон называет западноевропейской живописной традицией). Идея эта, даже в изложении Брайсона, недвусмысленна: изобразительное искусство воспроизводит не данные зрительного восприятия или не только эти данные, а прежде всего истину самой реальности. Но Брайсон тут же уводит читателя в дебри проблемы, о которой шла речь выше: является ли реалистический художественный образ воспроизведением ноуменального или феноменального мира?363 Затем он посвящает читателя в тайны и хитросплетения современной лингвистической философии. В конце концов выясняется, что ни концепция знака Соссюра, ни философия Виттгенштейна его не устраивают — недостатком и первого и второго, как мы можем догадаться, является, согласно Брайсону, игнорирование роли социальной практики и производительной деятельности человека в процессе формирования смысла вообще и художественного образа в частности.
Так отражает ли изобразительное искусство мир вне нас в его зрительной правде или не отражает? В лоб на этот вопрос Брайсон не отвечает, но все его рассуждения вращаются вокруг него. Иногда возникает впечатление, что предлагаемая им концепция живописного образа более соответствует истине реальности, чем оспариваемый им традиционный реализм. Последний, согласно Брайсону, не может схватить во всей полноте исторический и меняющийся характер реальности различных эпох и культур, ибо реальность включает в себя более сложный и богатый комплекс, чем то доступно выражению в «сущностной копии» реалистического искусства, ориентирующейся на «правдоподобие» — копирование зрительного восприятия.
Несмотря на то, что Брайсон постоянно обсуждает проблемы современной теории искусства (структурализма, постструктурализма, иконологии Панофского, перцептуализма Гомбриха) его логика во многом напоминает, если не буквально совпадает с тем вариантом марксизма, который именовался в 30-е гг. «вульгарной социологией». Какой же смысл тогда сегодня рассматривать эти идеи?
Однако, во-первых, вульгарная социология, несмотря на свою устарелость, демонстрирует в ХХ в. удивительную способность к регенерации в новых формах, что само по себе нуждается в анализе и понимании. Во-вторых, у Брайсона в рамках старой схемы иногда возникает нечто действительно новое.
Свою систему Брайсон именует знаковой и анализирует живописный образ в традиционных для семиотики терминах денотации и коннотации. Правда он, как об этом говорилось выше, не причисляет себя ни к одной из господствующих ныне в области теории искусства, традиций. На протяжении последнего столетия между собой ведут спор два направления, оттеснив на периферию художественной жизни другие методы — это стилистический анализ (формальный, по определению Брайсона) и иконология (Варбург, Заксл, Винд, Панофский). В Англии различие между иконологией и стилистическим методом оформилось институционально: первая развивается в рамках института Варбурга, а второй концентрируется в Кортэлде — музее и школе по изучению истории искусств при Лондонском университете (названных по имени Сэмюэла Кортэлда, на чьи средства они были основаны). Однако и стилистический и иконологический методы, продолжает автор, устарели. Так же, впрочем, как и традиционная семиотика, развивающаяся в рамках структурализма.
Стилистический метод, которому предшествовал морфологический анализ (Морелли), отрицает семантическое измерение художественного произведения. В свою очередь иконология, обращающая внимание на семантику, игнорирует материальность художественной практики. Выход, очевидно, в некоем «комбинированном анализе», одинаково внимательном и к означающему и к означаемому364. Метод, который предлагается Брайсоном, заключается в возрождении знакового анализа изобразительного искусства, придании нового дыхания пониманию художественной структуры как знака, а не образа. «На уровне теории понятие, препятствующее всплыванию знака как объекта историко-художественного знания, есть мимесис»3б5.
Нельзя сказать, что представление Брайсона о мимезисе примитивное. В его интерпретации это не просто подражание действительности. Образ по сути дела, пишет он, представляет собой целую философскую концепцию воскресения жизни. Жизнь в реалистическом произведении искусства не означается, она есть в нем, она присутствует в образе актуально.
«Прекрасное есть жизнь», писал Чернышевский, и эта формула ныне воспринимается как нечто чрезвычайно упрощенное или даже вульгарное. Между тем за определением русского «социалистического Лессинга» стоит традиция классического искусствознания и эстетики — от Леонардо да Винчи до Гегеля. И Брайсон по своему, методом от обратного, помогает понять смысл этой традиции.
Для Лессинга, как известно, искусство тоже было знаком, но знаком особым, качественно отличным от искусственных знаков, на которых основана цивилизация — знак искусства обладает уникальной способностью возвращать жизнь в омертвелое тело созданного человеком неестественного мира. Эта способность присуща искусству, поскольку оно берет мир как целое, не расчленяя его, и тем самым схватывает дух вещей — ибо дух и есть как раз смысл целого, который исчезает при естественно-научном, то есть расчленяющем мир, подходе366.
Кстати, хотя Брайсон сближает реализм с гомбриховской перцептивной концепцией, он все же видит и существенную разницу. Согласно Гомбриху, по его словам, художник, как и ученый, тестируют схему посредством проверки соответствия ее опытным данным, чувственному восприятию. Это индуктивный метод, метод Ньютона или, скорее, Карла Поппера, а не Гегеля или Гете: «их (художника и ученого — В. А. ) произведениями не будет Сущностная Копия, отражающая вселенную в понятиях трансцендентной правды... »367. Тогда как классическое и реалистическое искусство представляют собой именно выражение сущности бытия — «трансцендентную правду».
В этой связи имеет смысл вспомнить, что у Канта и Гегеля понятие «трансцендетного» отличалось от обычного смысла этого слова, обозначающего просто потустороннее, находящееся за пределами реального мира. Трансцендетное для Канта — не рассудочное определение, возникшее в результате индуктивного метода, то есть «тестирования» реальности, обобщения опыта, обобщения всегда неполного (и потому возникшая в процессе этого тестирования «схема» — всего лишь условное понятие, относительно верное, не заключающее в себе ничего абсолютного). Трансцендентное есть прямая противоположность условной схемы сознания — это знание абсолютное, которое не находится в рабской зависимости от опыта. Пример условной истины, выведенной из опыта — утверждение, что все лебеди белы. Эта истина верна лишь до тех пор, пока не будет открыты лебеди другой окраски, например, черные, что вовсе не противоречит природе вещей и потому вполне возможно.
Но, согласно Канту, есть и абсолютные истины, которые не может отменить никакой последующий опыт. Их он называет трансцендентными, то есть не потусторонними, а соответствующими природе разума, и в этом смысле независимыми от данных нового опыта. « Трансцендентное — писал по поводу этого кантовского понятия Гегель, — есть вообще то, что выходит за пределы определенности рассудка и в этом смысле встречается впервые в математике. Так, например, в геометрии мы говорим, что следует представлять себе периферию крута как состоящую из бесконечно многих бесконечно малых прямых линий. Здесь, таким образом, определения, которые рассудок считает совершенно различными (прямая и кривая линия), явно полагаются тождественными. Тождественное с собой и бесконечное в себе самосознание также представляет собой такое трансцендентное в отличие от определяемого конечным материалом обыденного сознания. Кант, однако, называл это единство самосознания лишь трансцендентальным, полагая, что это единство лишь субъективно, а не принадлежит также и самим предметам, как они существуют в себе»368.
Но разве не оспаривал Энгельс абсолютные, то есть трансцендентные истины? Оспаривал, имея в виду философов второй половины XIX в. типа Дюринга, которые с презрением относились к «метафизике» Канта и Гегеля, якобы ими давно превзойденной. Но умный материализм защищал Гегеля от нападок вульгарной философии — как материалистической, так и идеалистической. Понятие «абсолютного» не отброшено материализмом М. Лифшица и Г. Лукача, напротив, оно заняло в нем соответствующее себе законное и очень важное место. Также и положительное содержание, которое есть в понятии «трансцендентного» у Канта, не должно быть забыто.
В материалистическом понимании «трансцендентная правда» — это целостное знание, включающее в себя бесконечность, это мышление с точки зрения бесконечности (так, кстати, определял диалектический метод Гегель). Конечно, речь в данном случае идет не о материализме Брайсона, который сосредоточивает свои усилия на отрицании «трансцендентности» как пережитке метафизики.
Может быть, и даже скорее всего, понятие «трансцендентного» — не самое удачное для выражения того глубокого и положительного смысла, которое вкладывали в него Кант и Гегель. Но это еще не основание для того, чтобы под предлогом борьбы с метафизикой и какой-либо идеалистической «потусторонностью» отказываться от гениальных прозрений мыслителей прошлого.
Философ-марксист М. Лифшиц привел один из примеров реальной и вполне материалистически истолкованной абсолютной истины. Абсолютное — это то, что «жизнью взято раз», это то, что не может «рок отнять у нас». Прямохождение — важнейшее завоевание жизни, которому Гердер посвятил вдохновенные страницы в своих знаменитых «Идеях к философии истории человечества». Встанет ли когда-нибудь будущий человек на четвереньки, демонстрируя тем самым, что прямохождение не было абсолютным, а всего лишь относительным завоеванием, от которого без всякого ущерба для себя человечество может отказаться?
Абсолютных ступенек знания, прочной опоры для движения вперед, которые не будут поколеблены никакими будущими открытиями — множество в науке, искусстве и жизни. Правда, в естественных науках существование таких «ступенек» затемнено идеей бесконечного прогресса — того, что Гегель назвал «дурной бесконечностью», исключающей возможность целого, замкнутого в себе, абсолютного. Но жизнь как таковая, любой, даже самый примитивный живой организм — есть реальное целое, существующее «для себя», а не «для другого», существующее благодаря тому, что постоянно возвращается к себе, образует цикл, круг, а не бегство в дурную бесконечность числового ряда. И чем в большей степени живое замкнуто на себе, чем больше оно автономно и целостно — тем в большей степени оно способно к выражению общей целостной истины мира, «трансцендентной правды». Человек является микрокосмом именно потому, что он — наиболее автономное и целостное живое существо.
Если Чернышевский написал, что прекрасное есть жизнь, то он, как образованный философ-материалист и гегельянец, имел в виду положительное содержание понятия «трансцендентного». А его намеренно брутальные определения искусства были направлены против тех утонченных и надушенных «служителей муз», в произведениях которых жизнь умерла и остались только искусственные знаки — код бюрократической и обездушенной организации.
Является ли Брайсон союзником Чернышевского в своей полемике против «метафизичности» и «трансцендентной правды» Сущностной Копии западноевропейского реалистического искусства? Ведь он тоже, как и Чернышевский, без симпатии относится к тем гурманам от искусства, для которых наслаждение художественным образом предполагает элемент испорченности, гнилости, «адюльтера». «Адюльтер» же, по словам Брайсона, заключается в утонченно-изысканном, изощренном и игровом смешении, сплаве «чистого Бытия» и трансцендетного смысла369. Непосредственно здесь Брайсон полемизирует с П. Франкастелем, но только ли с ним?
Мимезис для Брайсона — не фотографическое копирование реальности, Сущностная Копия реализма, отражающая трансцендентную правду чистого бытия, заключает, по его словам, в себе нечто мистическое. А с мистикой Брайсон, называющий себя материалистом, находится в непримиримо-полемических отношениях. Так в чем же все-таки конкретно проявляется мистичность художественного реалистического образа? Она, как мы уже знаем, связана для Брайсона с претензией реализма на выражение абсолютной истины «чистого Бытия». И — что не менее важно — с ориентацией реализма на правдоподобие художественного образа, его соответствия реальному зрительному восприятию человека.
Очень часто правдоподобие считают чем-то необязательным для искусства, стремящегося быть верным правде жизни, отражающего ее «сущность», истину. В последние полтора — два десятилетия существования СССР среди либеральных историков искусства стало практически общепринятым утверждение, что реалистическое искусство вполне может быть неправдоподобным, а в ХХ в. — так даже и обречено отказаться от правды зрительного восприятия ради истины жизни (наиболее распространенным примером такого «реализма ХХ в. » служила «Герника» Пикассо). Брайсон — образованный человек, во всяком случае положение классической эстетики и искусствознания, согласно которому выражение целостной «трансцендентной» истины в искусстве предполагает в качестве обязательного условия правдоподобие (толкуемое, разумеется, не в духе натурализма и фотореализма) — ему хорошо известно. Именно это центральное положение классической мысли (от Аристотеля и Плиния, Леонардо да Винчи и Винкельмана до Гете, Шеллинга и Гегеля) он и делает центральным пунктом своей полемики. И если вы отрицаете правдоподобие реализма, как бы говорит он, то тем самым должны отрицать и абсолютное, трансцендентное начало искусства.
Мимезис, продолжает Брайсон, тесно связан с процессом зрительного узнавания, имеющим сложную психологическую природу. Реализм, претендующий на соответствие образа правде зрительного восприятия и сущности бытия, допускает, что есть общий критерий зрительной истины, в соответствии с которым одни восприятия характеризуются как ложные, другие как более верные, отвечающие природе вещей. Однако можно привести немало примеров, доказывающих, что опора только на чувственное восприятие явно недостаточна для создания такого критерия. Брайсон подробно описывает ситуации, при которых то, что один человек видит как красное, для другого кажется голубым и так далее. Все эти доказательства, впрочем, хорошо известны со времен Беркли или, может быть, еще раньше. И потому естественно возникает вопрос, как человек с помощью зрения узнает, что перед ним именно этот предмет, а не другой, что его зрительный опыт согласуется с опытом других людей и объективной природой вещей?
Исследование Брайсона, однако, посвящено не психологии реального зрительного восприятия, а анализу художественного образа в изобразительном искусстве. И перед ним стоит вопрос, как зритель распознает, что изображено на картине и каков ее художественный смысл. Первое, что он делает, это оспаривает положение Гомбриха, согласно которому видимое на картине зритель соотносит со своим зрительным впечатлением, перцепцией — и оценивает образ в зависимости от того, насколько близко он приближается к реальному зрительному восприятию. Нет, считает Брайсон, процесс узнавания в реалистической живописи совсем другой. Не соответствие зрительной перцепции служит здесь главным критерием. Для доказательства своего положения он обращается к истории западноевропейского, реалистического в своей основе, искусства.
Дата добавления: 2016-01-11; просмотров: 876;