Смерть человека» и «смерть автора».
Вещи – это конфигурации дискурса. В том числе – сам человек. Структуралист скажет вам, что такой «вещи», как человек, когда-то не было и ее когда- то не станет. Ясно, что здесь речь идет не об исчезновении биологического вида («человек»). Смягчим несколько высказывание и выразимся так: самопонимание человека (и его способ говорить о себе) когда-то было существенно иным и скоро оно вновь изменится настолько, что это уже нельзя будет называть одной (той же самой) предметностью.
Или же так: человек был в центре внимания, был специфическим предметом описания (дискурса) в определенную эпоху, которую можно назвать «эпохой классической рациональности» (с 17-го века, по середину или конец 19-го)[1]. Теперь эта эпоха уходит, и человек перестает быть «в фокусе», конфигурации дискурса в будущем сплетутся как-то иначе, выделяя иные предметности.
Наверное, будет яснее, что понимается постструктуралистами под «смертью человека», если сказать о том, что понимается ими под «смертью автора».
1) Под «смертью автора» могут иметься в виду изменения, происходящие в литературе с конца 19-го века. Появление художественных текстов, в которых роль автора изменена. Ярким примером такого «постмодернистского» романа может служить «Улисс» Джойса. Он весь практически состоит из внутренних монологов различных героев, которые не нанизаны ни на какую единую авторскую речь (как это должно было бы быть в «классическом» романе); текст получается рассыпанным, в нем отсутствует фигура Автора, ведущего рассказ.
Ролан Барт, говоря о «смерти автора»[2] ссылается на Малларме (поэта, жившего еще в 19-м веке), чье понимание отношения поэта с языком было аналогично тому, что (позднее) мы найдем в философии Хайдеггера: Малларме писал с установкой, что говорит не человек, а сам язык.
2) Но, говоря о «смерти автора», не обязательно иметь в виду какой-нибудь постмодернистский роман. На протяжении 20-го века меняется в целом отношение к авторству и отношение к тексту.
Что такое «Автор»? допустим, мы говорим, что автор этой трагедии – Шекспир, или, что автор этого романа – Достоевский. Когда мы читаем то или иное художественное произведение, то пытаемся понять, что хотел сказать автор? А если ошибешься, поймешь не так (неправильно)?
Или, может быть, лучше согласиться с тем, что у художественного произведения много прочтений, и важнее понять не то, что хотел сказать автор, а что говорит сам текст (что, по моему мнению, по мнению читателя, он говорит)?
Шекспировского «Гамлета» в разные времена читали и ставили весьма по-разному. И крайне маловероятно, что Уильям Шекспир предполагал все эти трактовки, когда писал своего «Гамлета».
Понимание того, что автор текстом не владеет, что текст, на самом деле, живет своей жизнью – и есть «смерть автора» (как культурное событие). Под «автором» (с точки зрения классической рациональности) мы должны были бы понимать творца текста, субъекта, вложившего в него вот этот (один единственный, истинный) смысл. И это содержание, вложенное в него автором-творцом, определило его структуру (последовательность глав, последовательность повествования).
Поскольку мы подходим к тексту, принимая в расчет не только его единственный, авторский, смысл, то текст дробится, у него появляются «боковые», второстепенные смыслы («коннотации»[3]) (точнее, они всегда были, но теперь мы их признаем) те или иные фрагменты текста отсылают к другим текстам, косвенно цитируют их. Текст оказывается безграничным, потому, что он содержит, так или иначе, все другие, ранее написанные тексты.
«Смерть автора» означает свержение его с пьедестала, признание, что он не имеет власти над текстом. А так же, что он за него не отвечает.
У Ролана Барта мы прочтем, что смерть автора есть рождение читателя. Классическая установка по отношению к тексту предполагает пассивного читателя, задача которого понять текст (а затем или принять его содержание или отвергнуть). Неклассическая установка предполагает читателя-интерпретатора: читатель активен, он – тот, кто наделен правом решать, что значит тот, или иной текст. Читатель распоряжается текстом, в нем, а не в авторе собираются все смысловые нити.
И, конечно же, такое изменение понимания сущности текста касается не только текста литературного, но и текста вообще. К философскому тексту это так же приложимо[4]. Хотя на примере литературного текста удобней пояснить, что такое смерть автора (а она, повторюсь, мыслится как общекультурное событие). К научному тексту, поскольку он понимается как строго научный, очевидно нет, хотя и здесь возможны некие «но».
Не то, чтобы «смерть автора» есть частный случай смерти человека. Скорее (в понимании философии и в целом системы культуры 17-го – начала 20-го века) человек и есть автор.
В современной культуре (согласно трактовке структуралистов) уходит (умирает) человек – автор (автор своего жизненного мира, своих ценностей) и на смену ему приходит человек – читатель (интерпретатор).
Такое изменение понимания сущности человека переносимо и на мир.
Метафора мира как книги сопровождает практически всю европейскую историю. Когда Галилей произносит свое знаменитое «книга природы написана на языке математики», он спорит с представителями схоластики. Но для человека эпохи схоластики мир также был книгой, правда, иначе (более сложно) написанной. То есть, оспариванию со стороны Галилея подлежит не то, что мир книга, а то, на каком языке она написана.
Книга предполагает Автора, единственный язык, на котором она написана и единственный смысл, который Он в нее вложил. Человек эпохи Просвещения, каким бы заядлым атеистом он не был, все равно полагает Бога, как некую функцию, как Автора (того, кто сообщил миру его законы, его логику).
И вот теперь (на наших глазах) мир перестает быть книгой. Образ мира-книги уходит в прошлое, ему на смену приходит мир-текст. Текст, в отличие от книги, не предполагает Автора, и единственного смысла, он предполагает читателя и множество возможных прочтений.
Такой текст представляет собой множество « бесчисленных, переплетающихся между собой внутренних ходов, не имеющих друг над другом власти;… у него нет начала, он обратим; в него можно вступить через множество входов, ни один из которых нельзя наверняка признать главным»[5]. Текст – ткань, бесконечное переплетение «означающих» (знаков). Кто его пишет? Нельзя сказать. Возможно, он пишет сам себя.
Самая подходящая метафора мира как бесконечного текстового лабиринта - у нас перед глазами. Это – Интернет, Мировая паутина (интересно, что идея Интернета рождается в те же годы (начало 70-х)[6], что пишут свои первые книги классики (пост-)структурализма).
[1] Об этом, в частности, говорит Фуко в «Словах и вещах». Он выделяет три эпохи в истории европейской рациональности (три «эпистемы», три модели знания): 1) эпистему 16-го века, 2)классическую модель рациональности 17-го, 18-го веков (начала 19-го) и 3) ту новую эпистему, которая дает о себе знать ближе к 20-му веку.
[2] Ролан Барт «Смерть автора».
[3] По поводу термина «коннотация». Коннотативный смысл – непрямой, побочный, появляющийся в тексте помимо воли автора (или как бы помимо воли автора), помимо основного, денотативного смысла. «Денотация» - прямой смысл, когда говорят то, что хотели сказать, «коннотация» - то, что сказалось само.
Вообще-то нормальный живой художественный текст (а в той или иной степени любой текст) коннотирует множеством разнообразных способов, он содержит множество скрытых (но в то же время всеми читаемых) цитат, которые отсылают к другим текстам.
Это происходит потому, что писатель, который пишет текст, не творит его «с нуля», он пользуется шаблонами, которые уже есть в его распоряжении (и здесь хороший писатель отличается от графомана только тем, что более искусно обращается с ними, умудряется как-то перетряхнуть, подновить, сыграть ими изящно).
Невозможно описать любовное свидание или сцену битвы так, чтобы они не напоминали (не отсылали к) другим аналогичным сценам, ранее описанным в литературе. Культуре присуще множество штампов, кодов, это, собственно, - язык на котором мы разговариваем, который все носители вот этой (данной) культуры понимают (белый как символ невинности, зима как метафора смерти, женщина, как носитель эмоционального начала, мужчина, как носитель рационального и т. д.).
В силу наличия всех этих связей текст (который пишет вот этот конкретный человек) является на самом деле фрагментом единого текста, который пишет сама культура (который пишет себя сам). Мы можем это более или мене осознавать и придавать то или иное значение.
Но на самом деле, противопоставление «коннотации» и «денотации» характерно для состояния, переходного от классического образа текста к неклассическому. Утверждая важность побочного (коннотативного) смысла мы тем самым не отрицаем главенства смысла денотативного. Пара понятий «коннотация» - «денотация» приложима к тексту, отчасти рассыпанному, частично множественному. Если же мы радикально утверждаем смерть автора и множественность текста, то нам эта пара понятий уже не понадобится.
[4] Об этом - см. ниже.
[5] Ролан Барт. «S/Z», Введение.
[6] Днем рождения Интернета можно считать 29 октября 1969 г. Первый сеанс связи первой компьютерной сети ARPANET. Термин «Интернет» появился в 1983г. Идея «Всемирной паутины» - 1989 г.
_____________________________________________________________________________
(Пост-) структурализм о власти и свободе.
Итак, не существует (просто) вещей, не обусловленных языком, способом говорения о них. И я, как субъект, не являюсь по отношению к языку чем-то первичным (и, следовательно, независимым или, хотя бы, автономным).
Я, мой внутренний мир – тоже конфигурация дискурса (это не мой мир, он из кусочков чужих мыслей и чужих текстов). У меня нет какого-либо укромного уголка, какого-либо безоговорочно моего-внутреннего, свободного от этой языковой структуры (предшествующего ей).
Уголка, в котором я мог бы принимать решения, что-то «вынашивать» совершать выбор. У меня нет той «точки опоры», исходя из которое я бы мог перевернуть мир (то есть язык), или, хотя бы, его сдвинуть.
По сравнению с человеком, как он понимается философами-экзистенциалистами, структуралистский человек поистине жалок: вы думали, что вы свободны, а на самом деле вы все в этих проводочках и контактах (видим мы не глазами а языком; вот она матрица, и не грамма фантастики!).
Но, в отличие от героев «Матрицы», (пост-)структуралист скажет нам, что выхода за пределы языковой структуры не существует (внеязыковое существование невозможно, любая человеческая деятельность опосредствована языком). Невозможно выйти за пределы языка и найти там некую природу, просто-существующую реальность. Язык, так же, очевидно, невозможно «взломать». Но что-то сделать все же можно…
Когда структуралист говорит о власти, он имеет в виду, прежде всего, не власть, появляющуюся посредством какого-либо насилия (такую власть легко обнаружить, и, уже поэтому, она менее опасна). Власть не обязательно должна проявляться как принуждение.
Не будем забывать, что эта философия возникла во Франции, в конце 60-х: благополучная во всех отношениях страна, все или почти все виды насилия над личностью ушли в прошлое. Демократия, - а власти меньше не стало (она перевоплотилась).
Так же не имеется в виду какой-либо носитель власти или властная структура. Ясно, что, устраняя определенного носителя власти, мы не уничтожаем власти как таковой, и, отказываясь от определенного способа функционирования власти, мы создаем новые.
Власть (по большому счету) не чья-то, она не может быть персонифицирована. Она – в самом языке, в его различающе-классифицирующей функции.
Постольку, поскольку я начинаю говорить, «беру слово», я принимаю на себя функцию того, кто судит («это хорошее, - это плохое», «это норма, - это патология», «это здоровье, - это болезнь», «это научно, - это ненаучно», «это мужское, - это женское», язык весь состоит из множества таких различий). Постольку, поскольку я начинаю говорить, я становлюсь на позицию классификатора, судьи, Бога (не надо только забывать, что это «бог из машины», бог, как функция системы).
Барт, в частности, пишет, что власть языка проявляется не как власть, запрещающая что-либо, а как власть, понуждающая что-либо сделать. Заговорив на языке, человек оказывается понуждаем высказаться так или иначе (в рамках уже существующей системы различий), (начиная, например, с, вроде бы, совсем невинного требования обозначить себя как, субъекта, как существо женского или мужского рода, и т. д.).
Мы говорим далеко не только для того, чтобы сообщить нечто (свои мысли, эмоции). Мы говорим, чтобы сказать себя, заявить свое присутствие («вот он – я, слушайте меня»). То, что я говорю, доказывает мне и другим факт моего существования[1]
И тот, кто соглашается меня слушать, признает, в принципе, мою власть (не случайно, и, думаю, не только в русском языке, «слушать» и «слушаться» - родственные слова)
Но ситуация «вне власти», в которой хотелось бы оказаться структуралисту, предполагает не только не подчиняться, но и не подчинять (перестать быть функцией системы). Оказаться вне игры, и для этого ему придется разыграть сам язык.
[1] Мое «я» конституируется в ситуации речи, в том числе, речи внутренней. Заметьте, что человек начинает говорить «я» в том же возрасте, в каком у него появляются начатки навыков внутренней речи.
_____________________________________________________________________________
Речь и письмо.
Возможность ускользнуть из под власти языка, или, по крайней мере, ее ослабить представители (пост-)структурализма связывают не с устной компонентой языка, а с письменной. Не с речью, а с письмом.
Нетрудно заметить, что писать сложнее, чем говорить. И, очевидно, эта трудность связана не только с усилием, необходимым для того, чтобы водить ручкой по бумаге.
Сказать, не подумав, легко, а когда мы пишем, мы, так или иначе, задумываемся (если, конечно, не писать под диктовку или не списывать с учебника), останавливаемся, перечитываем то, что написали (у нас есть такая возможность).
Конечно же, мы пользуемся тем же самым языком, теми же самыми шаблонами. Но мы в какой-то степени над ними поработали, приложили усилие, сместили их. Раздробили, внося в вечный и вездесущий поток речи, которую производит язык, свои паузы и остановки (пробелы, точки, запятые). Письмо (в отличие от речи, которая есть поток) сопряжено с паузами и остановками.
Далее: речь по сути своей есть высказывание напрямую. Она претендует на то, чтобы высказывать самую суть. И именно в этой ситуации язык нас в максимальной степени обманывает: мы высказываем сам язык (общие места) думая, что высказываем себя.
Речь изрекает. Письмо описывает. «Описание» есть хождение вокруг да около предмета, длинный путь, изобилующий зигзагами и отступлениями. Но, возможно, таким путем можно дойти туда, куда нельзя добраться прямым[1].
Барт, произнося вступительную речь при занятии им должности зав. каф. семиологии Колледж Де Франс, говорит о том, как он собирается бороться с властью языка: он заявляет, что собирается построить курс лекций (устную речь) по модели письма. Это будет своеобразное «письмо вслух», изобилующее описаниями и отступлениями. Он заявляет, что целью его преподавания будет не сообщение своим слушателям некоего знания (идей, которые у него имеются); целью такого (пост-)структуралистского преподавания будет создание некоего «поля письма», пространства, подобного игровому, в котором его слушатели(-читатели) могли бы продуцировать свои собственные смыслы.
[1] «До чего нельзя долететь, надо дойти хромая», - этой цитатой из «Makamen Hariri» поэта Рюккерта заканчивается фрейдовское «По ту сторону принципа удовольствия». Жак Деррида неоднократно цитирует эти слова, превращая их в нечто вроде девиза, они как нельзя лучше передают постструктуралистское понимание сущности письма.
_____________________________________________________________________________
Голос.
Речь осознается структуралистами как неподлинная в своей «естественности»: мы только полагаем, что, высказываясь, мы просто и естественно изрекаем внутреннюю суть. Что речь – живая (а все иные способы передачи информации мертвые, искусственные), божественный глас, доносящийся с небес или из глубин человеческой души. Голос, который несет истину.
Феномен голоса, - пишет, в частности Жак Деррида в работе «Голос и феномен», - является уникальным, можно сказать ключевым для понимания сущности человека и сущности того, что мы называем «духом».
Человек пользуется голосом, но при этом он не воспринимает его как некоего посредника (носителя). Голос изначально понимается нами как нечто абсолютно нематериальное, нечто абсолютно прозрачное для смысла. Поэтому речь (то, что производится голосом) не рассматривается нами как знаковая система (даже Соссюр оставил ей характеристики привилегированной знаковой системы).
Доверяя свое «послание» какому-либо иному носителю (бумаге, клавиатуре, полотну, кинопленке) мы рассматриваем его в качестве некоего материального носителя, вне нас находящегося (и поэтому – как то, что может исказить вложенный в него смысл). А, доверяя голосу, мы доверяем ему абсолютно.
Это, можно сказать, - базовая иллюзия, лежащая в основе нашей человечности: полагание нематериальности (то есть идеальности) голоса, вера в то, что мой голос предельно близок мне.
Я конституирую себя (как субъекта) посредством голоса. Я – это тот, кто говорит и в то же самое время может слышать собственную речь. Этим самым мгновение, в которое я ее слышу, конституируется как то же самое мгновение (как настоящее), а я, говорящий и слышащий речь, как тот же самый (то есть, собственно, я). Человеческая субъективность, как нечто простое и самому себе тождественное конституируется в ситуации речи (внутренней речи, когда я неслышно говорю сам с собой, это тоже речь).
Не то, чтобы Деррида спешит избавить нас от этой иллюзии нематериальности голоса (она фундаментальна). Просто он хочет показать, что речь, на самом деле, - это письмо, что голос является таким же посредником, как и прочие, он звучит в пространстве мира, он может потеряться или исказить. Что механизм установки человеческой субъективности оказывается на самом деле сложным механизмом, включающим опосредствования. А «естественное» и «непосредственное» - это то, что мы полагаем, во что верим (то есть иллюзия).
Именно в таком контексте снимается в (пост-)структурализме противоположность естественного и искусственно-механического: человек (его субъективность) не есть нечто естественное и простое.
Дата добавления: 2015-10-26; просмотров: 1744;