Дело братьев Скитских

Дело по обвинению братьев Скитских в убийстве Комарова рассматривалось трижды. Последний раз рассмотрение его проис­ходило в Полтаве Особым Присутствием судебной палаты. Слож­ность его заключается в том, что ни одного факта, прямо свиде­тельствовавшего о совершении этого преступления привлеченными по делу обвиняемыми, в распоряжении обвинительной власти не имелось. Однако анализ многих улик косвенно указывал на воз­можность совершения преступления братьями Скитскими. В защи­тительной речи весьма подробно рассматриваются как обстоятель­ства, уличающие, по мнению обвинительной власти, Скитских в со­вершении преступления, так и факты, идущие вразрез с формули­ровкой обвинительного заключения. Защитником в его речи также довольно подробно рассмотрены и обстоятельства дела в целом, в связи с чем эти обстоятельства не нуждаются в специальном изло­жении. Защищал братьев Скитских в заседании Особого Присут­ствия судебной палаты Полтавы (19.5. 1900 г.) Н. П. Карабчевский.

* *

Господа судьи и сословные представители!

Мне предстоит произнести перед вами защитительную речь, а между тем я хотел бы забыть в эту минуту о том, что есть на свете «судебное красноречие» и «ораторское искусство». По акаде­мическому определению, это «искусство» заключается в том, чтобы путем возможно меньшего напряжения усилия слушателей пере­дать им свои мысли и чувства, навязать им свое настроение, до­стигнув заранее намеченного эффекта. Обыкновенно не брезгают для этого и внешними суррогатами вдохновения: приподнятым то­ном, побрякушками остроумия и фразой. В том мучительном на­пряжении, которое всеми нами владеет, мне было бы стыдно зани­маться здесь «искусством», расставлять в виде ловушек «эффекты» и развлекать ваше внимание в ту минуту, когда простая истина ищет и так трагически не находит себе выхода. Если бы я был ко­сноязычным, я сказал бы вам то же, что скажу сейчас!

Я не имею в виду даже облегчить вам вашу задачу. Наоборот, я хотел бы вам ее затруднить. Я хотел бы, чтобы после огромного физического труда вы понесли такой же мучительный огромный умственный труд. Я хотел бы вернуть вас назад, к самому началу. Если у вас уже созрело решение,— вы должны продумать его за­ново, если необходимо, передумать вновь,— вы должны сделать и это! По формуле закона, воистину, «всю силу своего разумения» должны приложить вы к разрешению этого дела. Нам не нужно вашей интимной правды, случайного личного убеждения отдельного судьи, бог знает, из чего зародившегося, откуда к нему подкрав­шегося. Нам нужна гласная широкая оценка вашей совестью толь­ко «видимых» условий дела, только достоверных, доказанных его обстоятельств. Лишь при этом условии все общество, взволнован­ное и потрясенное беспримерной судьбой этого загадочного дела, как один человек, с облегченной душой подпишется под вашим при­говором.

Когда после первой кассации первого оправдательного о Скитских приговора я решился принять участие в их дальнейшей защите, я хорошо понимал всю тяжесть принимаемой мной на себя задачи. Личная уверенность в их невиновности, давая мне лишь необходимую внутреннюю свободу для выполнения, быть может, непосильной задачи, нисколько не ослепляла меня и надеждой на легкую победу. В противоположность моему молодому и потому бодро-самоуверенному товарищу по защите Скитских (Куликову, который закончил речь словами, что обвинить Скитских «страшно и стыдно!») я никогда не смотрел розово на это дело. Слишком много судебных впечатлений уже пережито мной на своем веку, я слишком близко стою к делу отправления уголовного правосудия, чтобы не знать, что, несмотря на обладание вами в теории, по-види­мому, всеми совершеннейшими способами открытия истины, судеб­ная истина (как и всякая, впрочем, другая!) дается не легко и что в уголовном деле недостаточно быть только невинным, надо еще уметь по суду объявить себя таковым!

Суд и осуждение близки!—в этой истине столько же нравст­венной глубины, сколько и практической мудрости. При известном стечении внешних обстоятельств и условных веяний подвиг самооп­равдания также труден для невинного, как и для виновного. И для того и для другого формы и условия те же. Им одинаково не ве­рят, они одинаково сидят на скамье подсудимых, которая имеет свою особую, не написанную еще психологию. Этого не должен за­бывать ни один судья. Соблазн осудить, когда самоуверенно су­дишь, очень велик. А кто же судит не самоуверенно? История настоящего процесса в этом отношении особенно поучительна. Пер­вый оправдательный приговор, доставшийся с таким трудом судей­ской совести, ничего не стоило смахнуть простой кассацией. После того обвинительное напряжение достигло высшей степени, понес­лось во всем своем разбеге. Казалось безумием остановить его, таким же почти безумием, как пытаться одним внешним усилием ос­тановить разбег несущегося по рельсам локомотива.

Мне могут возразить. Однако ведь защита — естественная форма противодействия обвинению! Вы намеренно прикрываетесь бессилием, умаляя процессуальное значение защиты. Состязание сторон разве не ведется равным оружием! Разве вы не пользова­лись и здесь на суде всеми гарантиями, всей полнотой ваших прав? На скрижалях судебных уставов разве не начертано: «обвинение и защита равноправны?»

Вот ходячее заблуждение, которое не вызовет улыбки только потому, что вызывает грусть. В конце концов, действительно защи­ту впускают в «храм правосудия»,— но надолго ли и в какой мо­мент? Разве в самые сокровенные и трудные для обвиняемого, а нередко и для истины моменты она не находится в жалком положе­нии оглашенного, изгнанного, бессильно томящегося у преддверия храма? Ее впускают тогда, когда затеянная в глубокой тайне, сот­канная в тиши и выполненная в раздумье вся «творческая» работа обвинения в сущности «готова»— окончена совершенно. Ей предо­ставлено только критиковать или даже разрушать это «творче­ство», класть свои мазки на законченную картину — портить ее или рвать холст, на котором она нарисована, но не давать ничего сво­его законченного и цельного. Отсюда досадные к защите отноше­ния и чувства со стороны обвинителей, но подчас и судей. Она ни­чего не дает взамен разрушаемого. Ум наш так устроен, что, подоб­но всей природе, «боится пустоты». И к защите предъявляют требо­вание на смену разрушаемого создать нечто новое, свое положи­тельное и прочное. Но предъявлять подобное требование — зна­чит издеваться над бессилием стороны в процессе. Ведь краеуголь­ным камнем уголовного процесса является предварительное след­ствие, когда защита не допускается. Предварительное следствие — тот фундамент, без которого немыслимо построить ничего, а его-то защите и недостает. Если бы защита располагала такими же средствами, как обвинение, она, быть может, дала бы вам преступ­ника на смену Скитских, но при наличии существующего порядка следствия мы вам не можем назвать убийц.

У защиты нет ни власти, ни средств содействовать правосу­дию в этом направлении. А между тем именно данный процесс не вопиет ли против подобного ограничения защиты? Нам пришлось делать заново все то, что упустило или не сделало предварительное следствие; мы вынуждены были произвести самые сложные и тща­тельные осмотры, испытания и измерения. Скажите, чем мы вам помешали в этой чисто следственной, черновой подготовительной работе? Своим бессменным контролем, вопросами и поправками мы только удесятерили авторитет вашей беспримерной судейской ра­боты!

Если бы уже на предварительном следствии мы имели права, равные правам обвинения, мы не предстали бы перед вами с пустыми руками. Мы исследовали бы целый ряд параллельных с обвине­нием, направляющихся версий преступления и, кто знает, сидели бы Скитские на скамье подсудимых? А теперь получается картина странная, хаотическая: кому верить, на чем остановиться. Разве скопление случайностей, подозрительных черточек и уличающих штрихов сплетается и теперь исключительно только против Скит­ских? Разве дефекты полицейского рвения и страшной халатности предварительного следствия не говорят сами за себя, не призы­вают чуткую душу судьи к вящей осторожности?

Мы уже знаем, что в самый день похорон Комарова Степан Скитский был арестован. Мы отлично знаем, что в то время, кро­ме подозрений, которые, если верить Скитской, по характерному жесту Геннадия Мачуговского, были только «там» и «там», то есть у преосвященного и у Комаровой, решительно ничего не было. Не было даже показания пастуха Ткаченко, который видел двух похо­жих одеждой на Скитских лиц, как бы возвращавшихся с места совершения преступления. О Бородаевой в то время и помину еще не было!

Тем не менее, следственные поиски разом прекратились, и ста­ли собирать улики только против Скитских. Я удивляюсь, что их собрали еще так мало, так как знаю, что на первых порах полицей­ским рвением легко смутить даже чистую, но слабую свидетель­скую душу.

Припомните показания свидетеля Головкова и объяснение Пет­ра Скитского. Бывший полтавский полицеймейстер Иванов на том основании, что они «не дворяне», объяснялся с ними весьма энер­гично. Он имел, по-видимому, повадку в подобных случаях жестикулировать кулаком более выразительно, чем это обыкновенно при­нято. Рядом с этим тот же Иванов так детски доверчиво, с такой наивностью считал собранные против Скитских улики, неотрази­мыми и насчитал их столько даже здесь на суде (кровь, волосы, колбасу, веревку, и т. д.), что на его показании, как на судебном доказательстве, даже обвинителям пришлось поставить крест. Ива­нов ничего нам не дал здесь, кроме своей, совершенно очевидной судебно-политической наивности, а между тем на предварительном следствии все охотно верили ему, он «корни и нити» всего дела держит твердо в руках. Из уст в уста переходили сведения об от­крытых им «важных» уликах, слагались и целые легенды о добы­тых им «агентурным путем» сведениях. На суде эти «агентурные сведения», как и следовало ожидать, превратились в простые ба­бьи сплетни, тут же и опровергнутые.

По поводу полицейской проделки с подсаживанием сыщика в образе арестанта к Петру Скитскому, проделки, предпринятой, к сожалению, с ведома, если не одобрения, следственной и прокурорской власти,— пошел целый гул по Полтаве. Девица Прохорова и преосвященный говорили нам, что даже сами читали копию записки Петра Скитского к брату и в ней была именно «страшная» улика против Скитских. В ней говорилось о проклятии за сознание и за нарушение клятвы по совершению преступления. Сам Иванов не посмел, однако, здесь воспроизвести нам подобного текста записки. Этот свидетель, согласно с утверждением Червовенко, удостоверил совершенно иное содержание записки: «Если ты убил Комарова, я тебе не брат. Проклинаю тебя». Это был оправдательный доку­мент для Петра Скитского, а не «страшная» улика. Записка затем пропала, вероятно, в качестве «ненужной бумажки». Но она сдела­ла свое страшное и злое дело на предварительном следствии!

Ближайшими сотрудниками Иванова, как известно, были два полицейских пристава Царенко и Семенов. Втроем они были пер­выми каменщиками, положившими фундамент. Вы имели возмож­ность их наблюдать и составить себе надлежащее представление о характеристике их сыскной прозорливости. Царенко говорил нам, что у них 15 июля состоялось даже особое совещание под предсе­дательством полицеймейстера Иванова для выработки «общего пла­на» действий. Сказано недурно, но кончилось это совещание тем, что Царенко, переодевшись в штатское платье, и Семенов — в поли­цейский мундир, поехали к месту нахождения трупа послушать, что говорит «народ», и вообще поискать счастья. Народ безмолвство­вал, счастья им никакого не подвернулось, но Комарова высказы­вала свои подозрения на Скитских, и Иванову в связи с подоспев­шими к нему откуда-то вдруг «агентурными сведениями» вопрос показался решенным и ясным до очевидности.

Тщетно мы старались узнать от Иванова, по крайней мере, источник его агентурных тайн. Ему было разрешено не обнаружи­вать своих профессиональных секретов. Но этот секрет мы сами могли бы открыть Иванову. Широко организованное агентурное дело, организованный сыск, и где же — в мирной и тихой Полтаве. В Петербурге у нас едва-едва организована сыскная часть. Ведь Полтава—не Париж! В деле Дрейфуса могли опираться на аген­турные сведения, а здесь о них говорить даже смешно. Иванов только верен себе. Он, как проявилось это на суде, удивительно склонен на людях все обставлять торжественностью официально­сти. Если бы он мог сохранить эту свою черту и на дознании при допросе свидетеля Головкова и обвиняемого Петра Скитского, было бы гораздо лучше.

Что сказать о правой руке Иванова, о Царенко? Он знает не много истин, но зато уж помнит их твердо: купаться надо ходить всегда ближайшим путем, колбасу покупать привозную, москов­скую, а не у Лангера, веревку для удавления ближнего надо брать свою, а не пользоваться казенной... Если гражданином не соблю­дены все эти предосторожности, пусть он пеняет на судьбу или на себя, но не запирается в преступлении и, главное, не претендует на начальство за то, что его засадили в тюрьму.

Наконец, последний из трех полицейских чиновников — Семе­нов внес в дело одно весьма тонкое и ценное соображение. Он первый бесповоротно решил, что преступников было именно двое, а не менее и не более. На этом утвердилось и следствие. Не харак­тер насилия над трупом и все тонкости судебно-медицинской экс­пертизы (это Семенов, заодно с водолечением по способу Кнейпа, вероятно, считает «философией») привели его к такому умозаклю­чению! Нет, его осенила простая житейская сообразительность. Водка и закуска в месте «засады» найдены в таком друг от друга соотношении и на таком расстоянии, что одному человеку было бы никак невозможно одновременно дотянуться до водки и до закуски. Очевидно, в засаде сидело двое. Гениальное открытие! Оно, без сомнения, могло возникнуть только на благодатной родине бес­смертного гоголевского Пацюка, которому, как известно, вареники, и притом обмакнутые в сметану, сами летели в рот.

Вот впечатления полицейских чиновников, о которых здесь столь красноречиво и серьезно повествовали нам, вот тот клубок своеобразных улик и подозрений, которые нам приходится разма­тывать.

Вы произвели, судьи, огромную затрату сил. И что же? При окончании следствия я чувствовал себя неудовлетворенным. Не мог­ли не чувствовать неудовлетворенности и вы. Чувствовалось одно: надо бы начать все сначала. Но сначала — уже невозможно. Русло проложено — следствие течет и журчит, убаюкивая и усыпляя. Потребовался бы воистину умственный и нравственный труд, что­бы сказать себе прямо и откровенно: все это никуда не годится, надо на всем поставить крест. И вот для ленивого ума раздолье: рас­чищенное почетное место всему, подтверждающему версию о Скит­ских, мрачное подозрение и голосование, отрицание всего остально­го. При таких условиях, конечно, обвинить возможно. Ваше пытли­вое и внимательное изучение дела, однако, подыскивает иной при­говор, иную точку зрения. Вы не успокоитесь, пока ваш разум и ваша колеблющаяся совесть не совершат всего круговорота раз начавшегося пытливого движения мысли, пока вы сами не положи­те этой мучительной работе конца словами: «Довольно! мы в за­колдованном кругу! дойдя до конца, мы снова у начала! И мы дей­ствительно у самого начала, чем исключены предположения о це­лом ряде лиц, которые так же, как и Скитские, могли быть винов­никами убийства?».

Я спешу здесь оговориться. Я весьма счастлив случаю сказать публично, что возможные подозрения относительно причастности к делу несчастной вдовы Комарова нашли здесь себе полное разъ­яснение и опровержение. Я лично, по крайней мере, в этом убеж­ден и рад, что могу в присутствии Комаровой заявить об этом громогласно. Если ранее в числе других догадок могли быть и не­благоприятные для Комаровой, то опять-таки в этом было виновато предварительное следствие. Если бы своевременно было разъясне­но значение знаменитой записки, найденной в портсигаре убитого: «О! о! — будет бал» — и т. д., что сделано Комаровой только в на­стоящем заседании, если бы на основании указаний Комаровой, что муж ей в этот единственный раз за все лето сказал, чтобы она его не встречала, были сделаны розыски в том смысле, не было ли назначено кем-либо Комарову свидания по дороге на дачу, если бы все эти факты ранее не стушевывались и не замалчивались, а были бы наоборот, приведены в ясность, Комаровой не пришлось бы вовсе считаться с подозрениями. Лично мы верим ей. Но дайте же нам равное отношение к фактам. Почему то, что подозрительно или не­ясно само по себе в деле, но лишь по отношению к Скитским, вовсе из него выкидывается, и все, что имеется против Скитских, истол­ковывается исключительно подозрительно?

В поисках за тем, кто мог желать смерти Комарова, кто еще мог питать к нему злобные и мстительные чувства, нам неожидан­но весьма помог поверенный гражданской истицы. Он широко очертил круг лиц, питавших, по его мнению, непобедимую нена­висть к рьяному секретарю полтавской консистории.

По словам поверенного гражданской истицы, все сельское ду­ховенство, весь низший круг лиц подчиненной ему епархии жестоко страдал от стремительного самовластия, от непреклонной и само­уверенной энергии молодого секретаря. Сам преосвященный Илла­рион вынужден был признать, что рядом со всевозможными досто­инствами Комарова, как должностного лица, он бывал нетерпелив, резок и раздражен. Воспрещение благочинным входа в конси­сторию, в то время, когда по уставу они имеют право даже присут­ствовать там, почиталось всеми распоряжением едва ли законным, во всяком случае, бестактным и оскорбительным для чести отцов благочинных. Вспомните сорок человек одних уволенных чинов консистории за три года его секретарства, и вы согласитесь, что врагов у него, помимо Скитского, был непочатый угол. Припомни­те, наконец, характерные черты его отношения к некоторым служа­щим. У одного, собирающегося жениться, он ни с того ни с сего требует удостоверения врача о том, что он не страдает сифилисом. Тот оскорбляется и уходит. Бывшего столоначальника, молодого человека, некоего Александровского, он, по словам свидетеля Головкова, своим презрительным и высокомерным отношением дово­дит до того, что этот несчастный, с трясущимися руками, по часам простаивает у дверей его кабинета, не смея войти. Вскоре он также оставляет службу.

К Скитским Комаров в сущности был даже милостив. За пьянство он, «например, не взыскивал, и Петру даже, спустя год, прибавил жалованья. Со Степаном Скитским он был в ладах вплоть до января 1897 года. По словам свидетеля Просяница, если он иногда и замечал Степану Скитскому, то тут же всегда отечески прибавлял: «Только слушайтесь меня, и вам будет хорошо!». Сте­пан Скитский вырос и воспитывался в условиях безропотного под­чинения, и откуда бы у него взялся тот бешеный порыв к проте­сту на сорок пятом году жизни, чтобы, забыв обо всем, рискнуть всем? Его окружала мирная среда: дочь, посещавшая гимназию, любящая жена! Да и откуда было взяться у него «непреодолимой» вражде к Комарову? Ведь Комаров сам отличал Скитского весьма долгое время, назначая его своим заместителем на время отъездов, устроив его и на место казначея, почти против желания архиерея. Самая провинность, из-за которой Степан Скитский был лишен награды, не показывает ли, что Комаров только в припадке раз­дражения настоял на своем и заговорил о перемещении Степана Скитского вновь на должность столоначальника за тем только, что­бы припугнуть его своей немилостью.

Степан Скитский мог не тревожиться. Было известно, что ар­хиерей на это не согласился и вообще находил тогда и самые про­винности Скитского не столь значительными. И действительно, в чем они заключались? Он «испортил» служебный год Комарову тем, что не изготовил ведомости к 1 января. Но, по словам прео­священного, заняв должность казначея лишь с ноября месяца пре­дыдущего года, было бы и мудрено составить ведомость к сроку. Другая провинность состояла в денежном недочете. Сначала это встревожило и самого Скитского, взволновало и епархиальное на­чальство. Но вскоре, как это нам опять-таки удостоверил преосвя­щенный Илларион, недочет оказался в полторы копейки, и то не по вине казначея.

При таких условиях не вправе ли был Скитский, даже если допустить, что он возмутился несправедливым отношением к себе Комарова,— рассчитывать на то, что по жалобе прокурора придир­чивость секретаря может быть обнаружена и его служебное рвение будет введено в границы законности. Ведь о желании своем жало­ваться он говорил всем и каждому. Знал об этом архиерей, «узнал и Комаров. Преосвященный, правда, убеждал его «остановить это», «помириться» с Комаровым и на первых порах Скитский отвечал ему: «Не могу, как угодно вашему преосвященству!». Но в сущно­сти, не добрый ли это был знак для Скитского? Не предвещало ли это, что отношения с Комаровым восстановятся непременно, раз сам владыка желал такого примирения и склонял к нему. Для Скитского далеко не все было потеряно. Припомните по этому же поводу одно из писем Комаровой к матери своей, Будаевской. Она именно рассказывает об этом инциденте матери, причем все время нежно называет Скитского «Степой». Смысл всего письма таков: «Взъерошился внезапно, мол. Степа, но все уладится, пройдет!». Где же непобедимая ненависть или безвыходность положения для Скитского? Если последнее разуметь в материальном отноше­нии, то и тут нет правды. В городе все знали Скитского за дельного, смышленого и честного работника. Достаточно сказать, что после первого своего оправдания он тотчас же нашел себе место, с жалова­нием не меньше консисторского, с этого места его и взяли опять в тюрьму после кассации.

Итак, что бы ни говорили, если бы даже убийцы Комарова были из консисторских или из духовенства,— Степана Скитского нечего выдвигать в качестве наизлейшего и притом единствен­ного «врага Комарова». Если даже убийство имело действитель­но место на этой почве — на почве «служебной мести»,— Степан Скитский был слишком умен и слишком на виду для того, чтобы на него мог пасть выбор стать палачом Комарова.

 

О Петре Скитском я уже не говорю — по самой своей нравст­венной природе он в палачи не годится.

Возьмем теперь другой круг лиц, близко соприкасающихся с консисторией и ее порядками, встретивших в лице Комарова своего непримиримого гонителя и противника. Я говорю о разного вида и сорта бракоразводных дельцах, начиная с заезжих темных лично­стей в качестве «специалистов-поверенных» по бракоразводным де­лам и личностей вроде Бабы-Чубар, промышлявших перспектива­ми, открывавшимися им в замочные скважины и дверные щели. Ведь надо же вдуматься, с каким омутом лжи, преступности, грязи мы в подобных случаях имеем дело! Почему на поверхность одного из подобных омутов не мог всплыть труп принципиального против­ника брачных расторжений Комарова? Почему его убийство не могло быть делом наемных рук? Куши, которыми оперировали бракоразводные дельцы, низменные люди, которые рвались за эти­ми кушами, неодолимые преграды, которые вечно ставил Комаров - благополучному и скорому завершению подобных предприятий,— не говорят ли за то, что и на этой почве мы наталкиваемся на мо­тивы и побуждения, заслуживающие самого пристального и серьез­ного внимания.

Ливен, например, прямо утверждает, что Комаров убит имен­но благодаря его бракоразводному процессу, которому он не дал закончиться благоприятно, несмотря на огромные деньги, затрачен­ные противной стороной. Но пусть Ливен ошибается. Разве это был единственный бракораздельный процесс богатых людей в Полтаве? Вспомните характерное дело супругов Тржецяк и упорное воздей­ствие на ход этого процесса со стороны Комарова. Тржецяк, бога­тая женщина, желала вступить в новый брак. В этом был заинте­ресован и некий Щуберт. Духовные отцы признали брак подлежа­щим расторжению, но Комаров вошел с энергичным протестом к преосвященному, и развод не был утвержден. Любопытна дальней­шая судьба дела. Комаров всегда кичился своей служебной исправ­ностью. Тем не менее, дело Тржецяк, очевидно, засело в его уме крепко. С марта до июля он не отсылает дела и не дает ему хода, несмотря на прошение и жалобы Тржецяк, Только 11 июля, то есть за три дня до своей смерти, он сочиняет резолюцию, по которой предполагалось дело, при особом пояснительном рапорте от имени преосвященного, препроводить в Синод. По словам столоначальни­ка Горностаева, Комаров собирался особенно внимательно заняться составлением этой бумаги, в которой намеревался подробно развить основания, по коим считал развод невозможным. 14 июля Комарова убили, а 21 июля дело Тржецяк было отправлено в Синод уже при простом препроводительном отношении. Синод признал затем брак подлежащим, расторжению.

Припомните при этом отзыв преосвященного, что покойный Комаров, как ярый ненавистник брачных расторжений, в делах этого рода не всегда держался даже в пределах строгой законности. Он пытался даже ввести новую практику. Секретарь по закону не имеет права самолично допрашивать свидетелей, но Комаров не мог сдержаться: заподозрив лжесвидетельство, он предлагал во­просы, старался изобличить свидетеля. Можно себе представить, как себя чувствовали все эти специалисты, вроде Бабы-Чубара, и вообще бракоразводные дельцы, нуждавшиеся именно в подобных свидетелях, когда им приходилось иметь дело с Комаровым. Хоть закрывай лавочку. А между тем куши в виде круглых цифр, вроде 10, 15 тысяч, так и манят, так и влекут к себе. Докажите мне, что этого рода корысть не могла стать мотивом преступления, и я откажусь от своего предположения. Но вы этого мне не до­кажете.

Довольно, однако, предположений, они в сущности бесплодны. Я выдвинул их лишь для того, чтобы наглядно опровергнуть довод обвинения: Скитские,— ибо больше некому! Как видите, это не ар­гумент, с ним серьезно считаться не приходится, обстановка убий­ства Комарова, если вдуматься в нее, так неясна, так неуловимо-таинственна и вместе с тем так, по-видимому, проста, что невольно теряешь голову. Мечешься между Сциллой и Харибдой: или тут простой, легко удавшийся случай самого банального убийства слу­чайных грабителей (вспомните похищенные часы!) или наоборот, налицо тонкий математический расчет, ловко выполненная казнь умелыми, бесстрастными, твердыми руками. Был человек на дороге, на мостике, почти подходил к своей даче и вдруг... мертвый в кус­тах. При этом дорога, несомненно, битая, проезжая. Мы поднимали целое облако пыли, когда ехали с вами по ней на осмотр. В сорока саженях косил сено Петр Бондаренко, немного дальше Кошевой набирал воду в, пруду — и ни звука, ни крика, точно сам Комаров подставляет шею петле. Согласитесь, что все это наводит на раз­мышления. С точки зрения невозможности именно для Скитских совершить это преступление размышления эти разрастаются уже в целый лес, непроходимый лес сомнений.

Одно, что мы твердо и несомненно знаем,— это то, что труп Комарова оказался всего в двадцати двух шагах от мостика. Допу­скаю, что его не могли волочить или переносить на далекое про­странство. Но которое бы из трех ни избирали мы заключение экспертов: удавление, удушение или шок от насилия, надо же по­пытаться дать себе, по крайней мере, ясное представление о том, как и где это могло произойти.

На самой дороге, видимой отовсюду, не сохранившей уже че­рез полчаса, когда проходила Комарова, ни малейших следов паде­ния тела или борьбы, самое удушение, шок или удавление не могли произойти. Хоть несколько шагов в сторону (по направлению к лесу, вероятно, добровольно приманенный чем-либо) да сделал же Комаров. Как бы ловко и проворно ни выскочили злоумышленники из засады на открытую дорогу, он бы их услышал и увидел, успел бы метнуться в сторону, выхватил револьвер или закричал, особли­во зная, что его только что обогнал водовоз, который неподалеку набирает воду у пруда. Для меня более чем очевидно, что Кома­ров, пройдя мостик, сошел с дороги. Это могло случиться вполне естественно, если он сам условился с кем-либо встретиться.

В консистории по делам службы он никого не принимал, на дачу также, быть может, не хотел никого приглашать, но мог не от­казать кому-либо перекинуться с ним несколькими словами, пройдя вместе несколько шагов или присев под тенью на несколько минут. Вспомните деловое посещение Терентьевым дачи Комарова; могли быть и другие столь же заинтересованные в исходе своих дел неот­ступные просители. Если допустить на секунду правдивость такого объяснения, тогда тотчас же займут свое надлежащее место два, по-видимому, необъяснимых обстоятельства, фактическая достовер­ность которых, однако же, несомненна. Я говорю о показаниях Ко­маровой и свидетеля Крыся. Первая удостоверяет, что за все лето 14 июля в первый раз муж настойчиво просил его не встречать. Раз это было совершенно исключительная и вполне необычная на­стойчивость, очевидно, был для нее и известный мотив. Назначив кому-либо встречу у мостика, он естественно мог не желать, чтобы жена присутствовала при этом.

Теперь возьмите показание Крыся, к которому на первых по­рах мы все относились почему-то с таким недоверием. Не таится ли в его показании разгадка именно того, о чем я веду речь. Выйдя за поворот дороги и завидев уже издали мостик, Комаров встре­чает Крыся и с ним здоровается. Он знает, что за мостиком его ждут, что жена не выйдет навстречу, быть может, у него в эту се­кунду внезапно шевельнулось сомнение относительно благонадеж­ности лица, которому он неосторожно назначил свидание, и вот он на ходу говорит Крысю: «Жена что-то не вышла навстречу, постой, пока перебегут собаки дорогу, и я пойду к мостику!». Крысь по­смотрел ему вслед несколько мниут, видит, секретарь бодро зашагал уже по мостику. Крысь повернулся и пошел своей дорогой в город. Именно, ожидая условной встречи, Комаров мог поопаситься и намеренно задержать Крыся: все-таки живой человек непода­леку!

Самое убийство должно было его застигнуть, когда он уже успокоился, оставил всякую мысль об опасности. Всего вероятнее, что он даже присел и был уже, во всяком случае, не на ходу, так как никаких серьезных следов борьбы на теле его не имеется. Револьвер его остался спокойно лежать в кармане пиджака; его у него не вы­били и не вырвали. Очевидно, ему разом зажали рот и придушили, чтобы он не успел и пикнуть. Но сделать это возможно только тогда, когда жертва в более или менее удобном и спокойном поло­жении относительно нападающих. К этой формуле подойдут выво­ды обоих профессоров судебной медицины — и Патенко, и Оболон­ского. Рот зажать нужно было, во всяком случае, чтобы жертва не кричала, и насилие, произведенное тем, что на него навалились с такой силой, что сломали два ребра, могло вызвать нервный «шок» и паралич сердца, как непосредственную причину смерти. Признаки обоих этих факторов устанавливаются, по словам экспертов, объ­ективными данными осмотра и вскрытия трупа. Веревка намотана была уже, очевидно, после этого или для пущей верности задушения, или для отвода глаз в виде якобы эмблемы неслучайной распра­вы. Во всяком случае, профессора-эксперты наглядно нас убедили в том, что веревка не послужила для удавления, ибо странгуляционная от нее полоса оказалась не прижизненного происхождения.

Если такова возможная картина преступления, если убийство не могло совершиться иначе, как путем приманки в засаду Комаро­ва, если все нам говорит, что рядом с преднамеренной рассчитанностью была несомненная чистота выполнения его, этим самым опро­вергается обвинение, направленное против Скитских, потому что мы знаем, что при подобных условиях самая физическая невозмож­ность совершения ими преступления представляется вполне дока­занной.

Останавливаясь на показаниях Бородаевой и Ткаченко, как на достоверных этапных пунктах, пройденных убийцами-Скитскими, обвинение увлекается лишь видимой легкостью выполнения ими за­дачи и за этой графической несложностью начертания пути пре­ступников забывает всю сложность бытовых жизненных условий, их окружавших. Конечно, чего же проще: на виду у всех бегом взбе­жали на гору на потеху Бородаевой и Ващенко, пустились во всю прыть, затем прямо открытой возвышенной поляной наперерез Ко­марову, на виду его самого бегом спускались по голому нагорью к мостику, встретились с ним лоб в лоб на дороге, лишь только он успел перешагнуть мостик, убили и затем час спустя, засветло, по открытой поляне, параллельно проезжей дороге пошли себе купать­ся на Ворсклу.

Но ведь этот упрощенный способ передвижения хорош для ка­кого-нибудь другого дела, но не для убийства, которое все же же­лательно сохранить в тайне. Я не говорю уже о расчете времени, которое, однако же, должно быть принято во внимание. Алиби Степана Скитского, то есть нахождение его в городе вплоть до на­чала третьего часа и провождение притом времени при отличном настроении духа, в самых невинных занятиях, абсолютно доказано. Старушке Мартыновой, ее прислуге и Дарагану, не говоря уже о ряде свидетелей его предыдущего времяпровождения, вы не имеете ни малейшего основания не доверять. Степан Скитский сослался на них в самый момент ареста, и все они подтвердили, что видели его именно 14 июля. Но этого мало: у нас еще имеется драгоценный свидетель, потому что это свидетель обвинения,—Лопатецкий. Он положительно удостоверяет, что, возвращаясь со службы 14 июля не ранее двух с половиной часов, он Петра Скитского видел в го­роде на площади у ипподрома, и тот ему поклонился. Был ли пьян Скитский, он не заметил.

Итак, не ранее двух с половиной часов братья Скитские могли пуститься бежать по спуску, на поляну Бородаевой и далее. По лич­ному осмотру и своему опыту мы знаем, что от ипподрома до мо­стика, по пути, указанному Бородаевой, при самом быстром ходе нельзя положить менее пятидесяти минут. Мы измеряли время от поляны Бородаевой, и это взяло у нас сорок минут. Допустим, что гонимые злобой и жаждой мести Скитские бы перегнали нас. Все же вместо пятидесяти минут им понадобилось бы тридцать пять минут. И скорость имеет свои пределы. Между тем около трех ча­сов Комаров уже проходил мостик, в пять минут четвертого он, наверняка, был бы уже у себя дома. Получается, таким образом, возможность совершения убийства эфемерная, призрачная, если хо­тите математическая, но не жизненная и доказательная. Положите же еще только пять-десять минут (не сплошь же две с половиной версты бежали Скитские), и прокурор вынужден был бы попросту отказаться от обвинения.

Но обвинение утверждено двумя подпорками, которые держат его над пропастью. Их считают железными и несокрушимыми. Это все те же показания Бородаевой и пастуха Ткаченко, которые вво­дят нас в соблазн, как бы наглядно пунктируя путь убийц.

Здесь высказывалось недоверие к показаниям двух свидетель­ниц— Поповой и Кривошеевой, видевших Скитских 14 июля по пути в монастырский лес, единственно на том основании, что сви­детельницы эти появились уже в разгаре процесса, после первого оправдания Скитских. Но если так, еще менее оснований верить свидетельнице Бородаевой, так как она-то уж явно всплыла в каче­стве мутной накипи на той полосе общественного течения, которая жаждала обвинения Скитских после их первого оправдания. В ка­честве свидетельницы она указана частным поверенным Барановым, приятелем Коновалова — брата Бородаевой. Она из той самой сре­ды, откуда и отставной полковник Силич, их приятель, тот спорт­смен-свидетель, который здесь на суде так браво уличил Степана Скитского в угрозах по адресу Комарова и которого в свою оче­редь, беспощадно уличали его же картежные партнеры и хозяева дома Оленские. В этом кружке учредителей-охотников зародился, очевидно, нового вида спорт на живых людей.

 

 

От самой Бородаевой я, впрочем, не отнимаю ее субъективной правдивости. Опыт, произведенный с ней при осмотре нами места, наглядно показал мне, с кем в ее лице мы имеем дело. Это несо­мненно особа истерической консистенции, легко доступная внуше­нию и самовнушению, с наклонностью галлюцинировать. Вопли ее напоминают вопли кликуш. В средние века, в мрачных процессах о чернокнижии и общении с дьяволом свидетельницы, подобные Бо­родаевой, вероятно, с такой же силой выкрикивали имена одержи­мых бесами, чертили и путь к дымовым трубам злых еретиков, ко­торых этим классическим путем, как известно, навещали бесы. Бородаева прекрасно видела всю разницу одежды Скитских и Петерсонов, отлично знала, что это именно Скитских ведут по тому пути, который сама же она только что указала, и это не помешало ей (верю, — невольно!) в истерическом экстазе одержимой завопить: «Это они!» —и затем разразиться истерикой, приведшей ее к бес­сознательному состоянию. Если бы опять (как это в сущности и следовало) начали с того, что пустили бы Петерсонов, возможно, раздался бы такой же вопль. Уж больно были торжественны момент и обстановка для такой натуры, как ее, чтобы она могла совладать со своими психопатическими расшатанными нервами.

К подобного рода случайным эффектам в процессе судья дол­жен относиться со всевозможной осторожностью, если не желает сам подпасть под влияние жалкого импрессионизма. При сколько-нибудь здравом критическом отношении к показанию Бородаевой, оно теряет тотчас же свое доказательное значение. Начать с того, что ни Бородаева, ни ее прислуга Ващенко не утверждают, чтобы они видели двух бежавших именно 14-го. Сама Бородаева допускает, что это было или 14-го или 15-го. При этом она дополняет, что это было именно в тот день, когда эконом кадетского корпуса закупал что-то на базаре для праздника. Эконом нам удостоверил, что он бывает на базаре ежедневно, что 15-го у него сын был именинник и что если он покупал, например, фрукты или сласти, то могло быть это или 15 или позднее, 22, когда в лагере у кадетов был любительский спектакль. Итак, уже по первой примете, данной самой Бородаевой,— видела она бежавших 15. И это могло быть, так как именно 15 на розыски Комарова двинулась вся консистория. Вторая ее же примета: день был тихий, безветренный; между тем со слов Комаровой и других свидетелей мы знаем, что 14 было очень ветрено.

Но, благодаря появлению свидетелей Петерсонов, которых теперь никто уже, надеюсь, не заподозрит в искусственности их по­казания, мы имеем и еще капитальное доказательство того, что Бородаева глядела в бинокль, выжидая брата, не 14-го. Она ведь объяс­няет, что с двух часов стала поджидать брата и глядеть на про­тивоположную ее дому возвышенную поляну. Она просидела так около часа, глядя в бинокль, и видела только тех двух, которые поднялись по указанному ею пути. Но ведь Петерсоны именно между двумя и тремя часами бегали в других направлениях, но по той же поляне, взбегали и на самую ее вершину. Мы их отлично разглядели с места, откуда смотрела Бородаева. Их бы не могла не увидеть и сама Бородаева, если бы она именно в тот час и в тот день, когда по поляне ходили Петерсоны, была на своем посту. А достоверно, что Петерсоны ходили именно 14-го. Отсюда ясно, что Бородаева наблюдала между двумя и тремя часами поляну и виде­ла бежавших как раз не 14-го, иначе и Петерсонов не видеть бы она не могла.

Остается Ткаченко. Осмотр местности относительно этого сви­детеля, к счастью, оказал нам огромную услугу. По тексту его по­казания, запротоколированному следствием, можно было понять так, что пробиравшиеся где-то лесом двое вдруг наскочили на него и затем, словно испугавшись, нырнули в сторону. На месте вышло совершенно иное. Не люди шли лесом и наткнулись на Ткаченко, а Ткаченко из-за перелеска выглянул, загоняя корову, и увидел двух идущих по совершенно открытому склону параллельно проезжей дороге и даже в пункте пересечения трех дорог. Было это в четыре часа дня.

Что же это такое? Лесом можно было незаметно пробраться с места убийства куда угодно, хотя бы по направлению к Шведской могиле. Скитские, только что убив Комарова, идут как раз открыто вдоль самой дороги лишь по траве, чтобы не запылить сапог. И вдоль какой дороги? Той самой, по которой уже в три с полови­ной часа начинает бродить Комарова (если они были в засаде, то, несомненно, видели бы ее), по которой сейчас пройдет кто-нибудь из консисторских сторожей на дачу Комарова. Помилосердствуйте! Нельзя же руководиться одними удобствами «попутности», когда совершаешь столь тяжкое преступление. Ведь есть же, наконец, у людей и чувство самосохранения! И еще: напрасно обвинитель так рано отпускает злоумышленников, если не из места засады, то во всяком случае из места, где они должны были притаиться, по крайней мере, до наступления сумерек. Ведь, кажется, доказано, что зонтик, очки, шляпа — все те аксессуары, по которым обнару­жили труп 15-го, были раскиданы близ дороги не ранее наступления ночи, так как весь вечер Комарова бродила здесь и не заметила ни­чего из того, что уже на другой день бросалось всем в глаза. Дайте же злоумышленникам совершить все это, хотя бы под покровом ночи, когда и самим им гораздо легче удалиться незамеченными с места преступления. Соблазн обвинить Скитских так велик, что не даем им даже достаточно времени, чтобы проявить свою преступ­ность. Бежали, убили, скрылись! — Но как? когда? имели ли они на это возможность и время? Все это нас как-то мало инте­ресует.

Я мог бы еще поговорить об уликах так называемого психоло­гического характера. Но на этот раз о них говорилось мало и не­охотно. Оно и понятно. Все это уже жевано и пережевано. Двумя резкими гранями надо, однако, отметить поведение Степана Скит­ского. Я беру только два самых достоверных свидетельских пока­зания: показание начальника почтовой конторы Глаголева и показание редактора епархиальных ведомостей Ковалевского. Оба — люди интеллигентные, и на их наблюдательность, казалось бы, можно положиться. Первый видел Степана Скитского ровно за час до предполагаемого совершения им преступления, второй — на дру­гой день, когда труп Комарова не был еще разыскан, и когда пред­положение об убийстве его еще носилось в воздухе. Глаголев по­ложительно отвергает мысль об убийстве Скитскими Комарова именно на основании своих наблюдений над Степаном Скитским. Этот был в совершенно нормальном состоянии, по обыкновению шутил, разговаривал с почтовыми чиновниками, никуда не торопил­ся и ни в чем не проявил ни суетливости, ни, наоборот, растерян­ности или задумчивости. К Ковалевскому Степан Скитский пришел по служебным делам 15-го. Говорили, между прочим, о Комарове. Скитский не скрывал своих на него неудовольствий. Это немного смело! В доме повешенного не говорят обыкновенно о веревке. Если Скитский был убийцей Комарова и знал, что тот уже лежит мерт­вый в кустах, он бы остерегся хоть в эту минуту заново напомнить всем о своем недружелюбии к Комарову. Очевидно, самое недруже­любие это он ощущал в себе как явление обыденное, житейское, чуждое каких бы то ни было затаенных криминальных осложнений. Иначе о своих чувствах к Комарову он помолчал бы.

Имеются еще любопытные моменты, заслуживающие оценки. Это воздевание рук к небу и крестное знамение, когда он в мона­стыре впервые узнал от Молчанова о том, что Комаров найден удавленным. Затем его опьянение и якобы странное поведение в лавке Николаевой. Допустим серьезное чувство вражды у Степана Скитского к Комарову. Приходят и говорят такому человеку: «Тщетны твои жалобы, опасения и неудовольствия. Враг твой скончался!». Для человека религиозного, верующего, каким был всегда Степан Скитский, — целая душевная драма. Во всяком случае, налицо сложный психологический момент, который не уступит, пожалуй, по своей сложности такому же моменту и в том случае, если бы Степан Скитский сам убил Комарова. В последнем случае он был бы более настороже.

Но вот в лавке Николаевой, уже зная о том, что труп Комаро­ва найден, он, немного выпивший, снова и снова говорит о своих обидах и неудовольствиях на Комарова. Воля ваша — это не пове­дение убийцы!

С утра 16-го его поведение получает уже совершенно иное, столь­ко же понятное, сколько и определенное направление. Он — уже заподозренный и знает об этом. Протоиерей Мазанов ему прямо приказывает, по распоряжению преосвященного, никуда не отлу­чаться из консистории. Другими словами, ему не приказано идти и на похороны Комарова. От присутствовавших на похоронах он узнает, что в надгробном слове архипастыря делаются ясные наме­ки на то, что именно он убийца. Требуйте душевного равновесия и спокойствия от кого угодно, но не от лица, очутившегося в подоб­ном положении. Убийце легче было бы перенести все это, нежели невинному. Если Степан Скитский 16-го вел себя действительно ра­стерянно и был явно расстроен, то усмотреть в этом специфическую улику его прикосновенности к убийству нет еще ни малейшего осно­вания. Наоборот, то, что он ни от кого не скрывал и не пытался даже скрыть ни своего огорчения, ни своей растерянности, рисует нам его в нормальном положении человека, грубо, обидно, но невин­но заподозренного.

О поведении Петра Скитского мне нечего сказать. Оно не представляется никому более подозрительным. Это был самый обыкновенный период запоя, доводивший его до беспамятства. Он и прежде им иногда страдал в течение нескольких дней подряд. Его запой, начавшийся с 13 июля, длился четыре дня и был прерван его арестом. В участке при полицейском натиске Иванова ему сде­лалось дурно... Надеюсь, что и это естественно. Из угара запоя, после невинных похождений с приятелями по трактирам попасть прямо в «убийцы» и притом в переделку к Иванову - смутит хоть кого... Нервы Петра Скитского никогда не были крепки.

Я чувствую, что пора заканчивать, господа судьи! Но я боюсь кончить. Когда я кончу, — очередь ваша, очередь вашему пригово­ру. Может наступить ужас, тот ужас, который мы уже пережили однажды. Неужели это на самом деле возможно? Суд и осуждение близки. Но закон не хочет, не требует от вас невозможного. В по­добных случаях он, наоборот, сам приходит вам на помощь, сам бережет вас. Вам ли, юристам-судьям, напоминать мне об этом? Самонадеянность всегда слепа. Сомнение же — спутник разума. Сказать, что в этом деле все для вас ясно и нет сомнений, вы не можете... Я прошу у вас для Скитских оправдательного приговора.

 

Братья Скитские были оправданы.








Дата добавления: 2015-07-30; просмотров: 678;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.025 сек.