Антиохийская храстология (Диодор Тарсский и Феодор Moпсyестийский).
Для антиохийского ума аполлинаризм был самой несносной ересью. Он шел до оскорбительности наперекор всем самым дорогим заветам Антиохийской школы. Она выносила в вековой борьбе с разными ересями специфическую ревность ο защите и отстаивании полной, реальной человеческой природы во Христе. Борьба с заразой гностического докетизма, крепко угнездившегося в антиохийском районе с первых веков, взбодренного затем к новой жизни манихейскими веяниями иранского дуализма, побуждала антиохийских защитников кафолической истины развивать и литературно уяснять реальную человечность во Христе. Против дуалистического пренебрежения к материи и плоти и против фатализма, отнимавшего y человека свободу воли, антиохийцы защищали свободу и человека как борца со злом и мужественного подвижника-аскета. Антиохийскому благочестию, в противность дуалистической манихейской отраве, дорога была полная человеческая природа во Христе, нам единосущная и нас в Нем спасающая. Всякое умаление ее под лукавым предлогом благочестия, всякое лишь абстрактное ее утверждение во Христе без конкретной полноты живой человеческой личности “пророка из Назарета Галилейского,” воспринятого от зачатия в таинственное единение с Предвечным Сыном Божиим, заставляло по-антиохийски верующего богослова настораживаться умом и сердцем против исконного исказителя кафолической веры — манихейского докетизма. Самая этнографическая и топографическая близость антиохийцев к почве библейской и евангельской истории, к языку и нравам семитов, удерживали их сознание в атмосфере своего рода наивного реализма, не позволявшего превращать образ Иисуса Христа ни в какую абстракцию. Эта библейско-историческая “почвенность” антиохийцев делала их первоклассными экзегетами Священного Писания и являлась крепким якорем, державшим за букву Писания самые смелые порывы христианского умозрения и мистики. Это был один из подлинных столпов и утверждений церковной истины. Ни в каком рационализме и позитивизме, как правильно утверждает профессор Н. Н. Глубоковский, антиохийцы неповинны. Они служители апостольского залога веры. Св. Писание для них не филологический документ, a откровение ο тайне спасения через Мессию — Богочеловека. Они толкуют все Писание как служители веры, типологически, прообразовательно, т.е. антирационалистически, однако не аллегорически. Аллегория не есть обязательный метод для верующей мысли. Скорее наоборот. Она рискованный произвол художественной фантазии, часто ничего общего не имеющий с действительным смыслом написанного. Она скользкий путь к незаметному стиранию определенных очертаний, открытых нам догматов и претворение их в некоторые туманные абстракции. Между тем подлинный религиозный реализм — враг абстракции. Другое дело — типология, или, по-современному, символизм, узаконенный Новым Заветом. Антиохийцы — типологисты.
Β этой-то среде и сложилась христология, не терпевшая никакого аполлинаризма и никаких его подобий. Христология по существу православная и по своим целям, и по субъективному пониманию ее творцов, да и по способу выражений. Но, конечно, как и всякое богословие, она не в силах адекватно выразить тайну догмата и без труда доступна критике ее слабых сторон. Праотец этой христологии — Диодор Тарсский, один из столпов новоникейского православия, рекомендованных II Вселенским собором как “правило веры,” a отец этой христологии — его ученик Феодор Мопсуестийский, скончавшийся почти накануне Ефесского собора (428 г.). Ни христология Афанасия, ни новоникейцев не давала антиохийцам безупречного образца для построения. Кроме указанных специфически местных мотивов для богословия антиохийцев формулировка его диктовалась им преобладающим философским авторитетом в их школе — Аристотелем. По их терминологии, понятия “сущность,” “природа” — ουσια, φυσις — суть неживые абстракции. Лишь в момент ипостазирования общая “природа” становится частной, конкретной вещью. Ипостась, υποστασις, есть живая, воплощенная природа, φυσις. Ипостась придает живому существу единичную индивидуальность, лицо, a вещи — ее отдельную реальность. Понятия влекут одно другое и почти взаимно заменены в речи. Таким образом, в живой действительности “не дано природы неипостасной.” Если во Христе две природы, то две и ипостаси, т.е. два полных лица, Божеское и человеческое, соединенных, однако, по преданию веры, благодатно и таинственно в одно лицо. Такова схема антиохийская. Триадологическое богословие каппадокийцев уже установило к тому времени нормативность разделения терминов “усиа — фисис,” с одной стороны, и “ипостасис” — с другой. Но в христологии царило еще старое безразличное употребление двух терминов, ведущее свое начало от Никейского символа, где усиа и ипостасис отождествляются, и от писаний Афанасия Великого. Из этого отождествления могло быть сделано двоякое употребление. Одно нами указано y антиохийцев (две “природы” = две “ипостаси”). Совершенно обратное ему сделала, как увидим, Александрийская школа.
Антиохийскую доктрину выковал Феодор Мопсуестийский — этот Монблан авторитетности на антиохийском горизонте, “учитель учителей” и “толковник толковников,” по их аттестации. Ум трезвый и ясный, но не очень глубокий. Затратив всю силу внимания на спасение полной человеческой природы в лице Спасителя, Феодор уже не был достаточно искусен в изображении самого способа единения двух природ. Акцент на цельности природ все время толкал его к нахождению терминов и образов, как бы только подлеполагающих две природы. Термин “συνάφεια” — “соприкосновение,” “соприкасание” — y него господствующий. И хотя это соприкасание, сцепленность, связанность и дополняется термином “неразлучность” (“αχώριστος”), но все-таки оно ослабляется аналогией обитания Бога в облагодатствованных людях. Конечно, Феодор оговаривается: “Мы не до такой степени сошли с ума, чтобы думать, что и во Христе Бог обитает лишь в том особенном смысле, как и в пророках. Нет, Он обитает во Христе, как в Сыне.” Но все-таки обычный образ y Феодора и других антиохийцев для человечества Христа — образ храма, в котором обитает Бог. Иногда Феодор говорит, что Сын Божий относится к земному Сыну Человеческому, как царь к своему посланнику, которому он делегирует свою власть и честь. И опять-таки, хотя Феодор оговаривается, что теснота единения природ во Христе есть крайний, немыслимый далее предел сцепления (ων ουδεν εστιν συναφεστερον), дальше которого было бы уже смешение и умаление цельности природ, но все-таки он не допускает того, что узаконено последующим церковным богословием под техническим именем “общение свойств” — αντιμεθιστασις ιδιωματων, “communicatio idiomatum.” Поэтому из слов евангелиста “Слово плоть бысть” для Феодора не вытекало права говорить, что “Бог страдал и умер,” что Дева Мария “родила Бога,” что Она — “Богородица.” На этом пункте кабинетный богослов переживал даже конфликты с своей аудиторией и с народом в церкви, который видел в этом уже противоречие литургическому богословию, чтившему Деву Марию Богородицей. He борясь с этим фактом, Феодор пояснял, что Дева Мария и Богородица и вместе Человекородица. Она — и то и другое (αμφότερα). Человекородица по природе факта (τη φύσει του πράγματος), так как носимый во чреве был человек. Она же и Богородица, ибо Бог был в рожденном Ею человеке.
Вот без подробностей вся антиохийская христологическая схема, которая потом названа была несторианством и осуждена как ересь. Несторий тут ни при чем в смысле личного творчества. Он только скромный ученик школы Феодора, общей многим его землякам по епископату. До своего осуждения Несторий не привнес лично ничего в эту схему. Уже потом, в ссылке, в полемике со своими врагами он несколько усовершенствовал общую всей школе аргументацию. Таким образом, пред нами факт готовой ереси, существовавшей раньше своего номинального автора — ересиарха. Несторий, во всяком случае, не причина, a только повод к вскрытию готовой ереси.
Под обвинение попала целая школа, целая великая часть церкви. С великими прославленными отцами и поборниками православия, как св. Мелетий, председатель II Вселенского собора, как упомянутый аскет Диодор, как старец Флавиан и св. Златоуст. Всякий понимал, что на этот вопрос каждый из них дал бы ответ в духе и стиле своей школы. Может быть, в других выражениях с избежанием каких-нибудь соблазняющих деталей, но по существу так же. Показательно, что y Иоанна Златоуста нет слова “Богородица.” Иначе сказать, и православная мысль могла носить обличие антиохийского богословия, и антиохийская система могла быть нормой православной христологии. Как и всякое богословие, она не достигала абсолютного совершенства, выявляла бы более одно, и упускала другое, но была бы относительно достаточной для выражения спасительной сущности догмата. По словам апостола Павла, подобает быть ересям, т.е. вариантам, партиям в богословии, дабы явились искуснейшие. И вот таковые явились. И на фоне иного варианта, иной партии в богословии выявилась меньшая “искусность,” сравнительно большая слабость и удобопревратность целой Антиохийской православной школы. To, что ей было противопоставлено как школа и богословие, тоже не было совершенством. На расстоянии веков недостатки Александрийской школы нам представляются не менее крупными и скользкими. Но при данном соотношении это оказалось “искуснейшим.” Сначала Александрия восторжествовала над Антиохией в порядке антитезы и с уклоном в полярную крайность. И лишь затем, с учетом и антиохийского богословия, достигнуто было синтетическое равновесие. Однако конфуз несторианства навсегда подкосил гордый расцвет школы “восточных.”
Несторианство.
Неслучайно то, что широко известное и ранее антиохийское богословие никому не приходило в голову объявлять еретичеством, пока его представитель не очутился на раскаленных стогнах града Константина. Столица, как всегда, делала политическую и церковную погоду в империи, или, как тогда выражались, во “вселенной.” Положение обязывает, и главе церковной власти рядом с двором и троном надо было иметь или слишком много безличия, или бездну мудрости, чтобы не поскользнуться и не упасть при громком эхе “вселенной.”
Православной репутации иерархов Константинополя нельзя сказать, чтобы посчастливилось от самого его появления на сцене истории как столицы. Вождь арианства Евсевий сразу же захватил Византию вместе с двором под свое влияние. И с тех пор все арианское полустолетие церковь в лице своих старейших апостольских кафедр, римской и александрийской, величественно боролась с Константинопольским арианством и тамошними еретичествующими императорами. Апостольская антиохийская кафедра долгое время омрачала себя солидарностью с Константинополем в его арианской политике. Даже внешняя чистка зачумленной ересью столицы произведена была железной метлой Феодосия Великого, пришедшего с Запада под никейским знаменем римского папы Дамасия. Создалась традиция еретической многогрешности придворных ставленников, архиепископов Константинополя и отчасти связанных с ними антиохийцев, в то время как осиянная славой Афанасия Александрия и гордый своим православием папский Рим сознавали себя на страже вселенской истины и на страже подлинного первенства своих апостолических кафедр против этого не благословенного выскочки — Константинополя и его маленького епископа с крошечной епархией в границах одной столицы, формально зависевшего от маленького же митрополита Ираклийского. Никакого церковного прошлого, никаких заслуг перед церковью и православием. Только одни раздражающие претензии быть каким-то непрошеным главой церкви — орудием государственной власти. Вся мелкота клириков и монахов, недовольных судом своих епископов, стекалась в столицу и апеллировала ко двору через посредство столичного иерарха. A значение иерарха без всяких чисто церковных оснований, автоматически поднялось над всей церковью как неизбежное последствие огосударствления церкви. У Константинопольского епископа, кроме города, не было даже своей епархиальной территории. A между тем пред ним не только стушевался его митрополит Ираклийский, но совершенно угасли и целые диоцезы: Фракия (восточный Иллирик), Вифиния, Понт, Асия попали в орбиту его тяготения и дали ему территорию целого патриархата. Такое невольное автоматическое завоевательство, такой нецерковный “империализм” власти Константинопольского епископа не могли пройти ему безнаказанно со стороны им поглощенных, обиженных и обойденных. При покровительстве Феодосия Великого в 381 г. на Константинопольском соборе, признанном затем II Вселенским, царствующий град, еще не отмывшийся οт арианской грязи, уже провозглашен был в церковном отношении вторым по чести и правам после Древнего Рима. Никогда этого не признавал Рим, и для Александрии это был удар ножом в сердце. Даже до наших дней в греческом мире не забыто это домашнее соревнование двух патриарших кафедр. Александрия в ту пору поставила себе задачей по крайней мере проводить своих людей на столичную кафедру и всячески держать ее под своим влиянием, a при случае конфузить ее иерархов и подрывать их “дутый” престиж. Этим объясняется борьба против св. Григория Богослова со стороны брата Афанасия Великого Петра Александрийского, в союзе с Римом выдвигавшего Максима Циника.[18] Еще ярче эпизод озлобленной борьбы Феофила Александрийского против Иоанна Златоуста, в которой обиженный митрополит Ефесский был заодно с Александрией и этой борьбой закрепил союз с нею против Константинополя и на будущее время. Римский папа в эту недобросовестную борьбу, к счастью, не был замешан. Но охотно взял на себя более лестную роль апелляционного судьи над константинопольскими делами — честь, которую ныне Иннокентию и многим его преемникам всегда сам на блюде подносил раздорившийся греческий Восток, унижая тем престиж Константинополя и внося свой грешный вклад в выращивание римских претензий на исключительную власть в церкви. Такая систематическая борьба Александрии и Рима с Константинополем имела своим идеальным оправданием спасение достоинства и независимости церкви от беспредельно и грозно выросшей над ней государственной власти. Но идеальная цель на деле едва светилась во тьме человеческих страстей соревнования и мести. Из Александрии и Рима на Константинопольскую кафедру постоянно наведены были жерла тяжелых орудий и подозрительные бинокли их наводчиков. Волей-неволей, однако, Константинополь был столицей. Тамошняя церковная жизнь была для всех столичной жизнью. За участие в ней горячо сражались и за перипетиями ее непрестанно наблюдали и рапортовали церковные посольства двух пап, Римского и Александрийского. При выборах преемников столичным архиепископам приходил в движение огромный запутанный клубок разнородных влияний и интриг. Сам двор изнемогал от них и прибегал иногда к навязыванию совершенно неожиданного и стороннего кандидата, чтобы сорвать выборную игру местных кандидатур. Β таком порядке двор при императоре Аркадии извлек из Антиохии блестящего Златоуста, но не смог защитить eгο οт местных неутоленных партийных аппетитов, которые отомстили ему предательством, несмотря на его святость. Точь-в-точь то же самое случилось и теперь, при сыне Аркадия Феодосии II, когда двор, во избежание повторяющейся безысходной борьбы за кандидатуры пресвитеров Прокла и Филиппа, по прежнему примеру обратился к Антиохии и взял оттуда тоже прославленного своим красноречием как бы второго Златоуста, монашествующего пресвитера из монастыря св. Евпрепия, злополучного Нестория. Долго антиохийская христология не попадала в фокус столичной жизни, где переплетались многоразличные интересы и страсти и где даже Аполлинариева система не стала предметом общецерковных волнений. Но вот на Константинопольской кафедре оказался ученик Антиохийской школы и в догматическом смысле. И вспыхнул вселенский спор.
B 425 г. умер архиепископ Аттик. Избран старый Сисиний, который вскоре, в 427 г., тоже скончался. Поднялась новая избирательная волна. B числе кандидатов опять фигурировали пресвитеры Прокл и Филипп, имена которых выдвигались и при выборах в 425 г., имена с большими достоинствами. Двор был в затруднении и решил выйти из него обращением к кандидату не местному, a стороннему. Недавно в подобном случае обратились в Антиохию и оттуда пригласили прославленного проповедника Златоуста. Теперь припомнили, что Антиохия не оскудела ораторами. Там гремит новое имя популярного пресвитера и игумена монастыря св. Евпрепия, строгой жизни и особенно привлекательного проповедника с чарующим голосом.
Так как с Несторием произошли вскоре личные трагедии, он нечаянно попал в еретики и его писания (собственно говоря, одни только проповеди) были систематически истреблены, то и для восстановления Несториевой доктрины европейские богословы не имели достаточно обильных данных. Лишь в 1905 г. первоклассный историк догмы профессор Лоофс опубликовал (“Fragmente des Nestorius”) новые данные ο сохранении кой-чего из написанного Несторием и приписанного Минем (Migne) Иоанну Златоусту (т. 64, с. 683) и нескольких проповедей, тоже изданных под именем Иоанна Златоуста уже в 1899 г. Лишь в конце своей жизни, в ссылках, Несторий, как увидим, стал писателем.
По древнему сирскому преданию, деды Нестория переселились из Персии в Сирскую Самосату еще язычниками и здесь уже стали христианами. От одного их сына родился Несторий, a от другого — блаженный Феодорит. Наружности он был, как передают, благообразной и довольно приятной. Небольшого роста, но с большими выразительными глазами и светло-рыжеватой шевелюрой. Учился Несторий в Германикии и даже одно время в Афинах. B Антиохии слушал лекции Феодора Мопсуестийского. Одно сирское житие рассказывает, что Феодор, как профессор школы, хорошо знавший своего ученика Нестория, по случаю вызова Нестория в Константинополь напутствовал его и призывал быть умеренным и сдержанным, ибо, по житийному выражению, “никогда еще женщина не рождала столь ревностного сына.” Надо признать, что вся эта ревностность не была достаточно зоркой и трезвой. Это была искренность наивного провинциала. Явившись в Константинополь, Несторий вообразил себя главным образом истребителем еретиков и считал, что должен заняться здесь генеральной чисткой. Во вступительной своей речи (10 апреля 428 г.), обращенной к императору Феодосию II, Несторий размашисто краснословит: “Дай мне землю, очищенную от еретиков, и я дам тебе небо,” “Царь, раздави со мной еретиков, и я раздавлю с тобой персов.” Наивный провинциал начал действовать. Уже через пять дней по вступлении в должность Несторий распорядился закрыть арианскую церковь, которая открыто функционировала в столице. Ариане немедленно подожгли ее и устроили большой пожар во всем квартале. Низовая столичная агитация приклеила к имени Нестория кличку “поджигателя.”
По настоянию Нестория правительство возобновило все старые законы против еретиков. И Несторий организовал генеральный поход против множества еретиков и раскольников, фактически существовавших скромно и на заднем плане официальной церковности. Все секты были объявлены незаконными и все их храмы повсюду полицейскими методами закрывались и отбирались. Подверглись гонению мирные и почти легальные союзники православия новатиане, четыренадесятники, македониане. Четыренадесятников было много в Малой Азии. Β Сардах и Милете вспыхнул бунт и пролилась кровь. Β Геллеспонте издавна кучно проживали македониане. Несторий изгнал их, но его активный помощник епископ Антоний был убит. За это особым указом императора все македонианские церкви в наказание были закрыты. Невиннейших новатиан защитили от Нестория сами придворные крути. Сирское жизнеописание Нестория говорит, что он воспретил с церковной кафедры театры, пение, концерты, танцы, атлетические состязания. Жители столицы отвернулись от наивного провинциала. Наивность и слепоту Несторий проявил и на всем поле своей деятельности как верховного арбитра по целому потоку апелляционных дел, стекающихся в церковно-государственную столицу. Его великий предшественник Иоанн Златоуст уже потерпел крушение именно на этом поприще. Несторий не понял этого урока. Он думал подражать святому предшественнику. B очередном порядке на столе апелляционных дел лежало дело пелагианских епископов, изгнанных с Запада, и дела некоторых недовольных клириков из Александрии с жалобами на своего архиепископа Кирилла. Несторий забыл или, вернее, не понял, что именно такого рода дела сгубили Иоанна Златоуста, вызвав пламенную вражду дядюшки нынешнего александрийского епископа. Обидна была для самолюбия Александрии даже возможность попасть под суд Константинопольского “выскочки.” Как прежде архиепископ Феофил, так и его племянник Кирилл решил затеять “превентивную войну” и не быть судимым, a самому судить Нестория. Вот почему Кирилл следил за Несторием и решил его изловить на ереси.
Еще до Нестория, при Иоанне Златоусте, среди столичных богословов шли споры ο Матери Божией. Но ни Златоуст, ни другие епископы не видели нужды вмешиваться в спор и подымать шум. Но Несторий не утерпел.
Уже Григорием Богословом освящено употребление имени Богородица — Θεοτόκος (Ер. I ad Cledonium: ει τις ου θεοτόκον την αγίαν Μαρίαν ύπολαμβάνει, χωρίς εστί της θεότητος).
Ни в Александрии, ни в Риме не раздалось возражений. Но антиохийцы возражали: не могла Мария родить Божию Ипостась.
Несторий привез с собой новых людей. Из них пресвитер Анастасий начал полемику с амвона против словоупотребления “Богородица.” Раздались протесты. A личные конкуренты Нестория пресвитеры Прокл и Филипп настроили против него сестру императора Феодосия II благочестивую Пульхерию. Пошла молва: вот привлекли на кафедру соотечественника Павла Самосатского, он и привез в столицу его старую ересь. Такого рода обвинение вывесил в портике храма св. Софии за своей подписью известный адвокат Евсевий, впоследствии епископ Дорилейский. Заволновались монахи. От них явилась дерзновенная депутация к Несторию. A Несторий заносчиво, не унижаясь даже до разговоров с ними, отдает их под суд за непослушание, бросает в тюрьму и подвергает бичеванию. Создает себе этим новых и сильных врагов.
Каково же учение самого Нестория? Оно просто повторение уроков Феодора Мопсуестийского. Это отчетливое не только различение, но и разделение, διαιρω, двух природ, φυσεις, с двумя ипостасями. Христос и в человечестве полноличен. Христос есть и “Храм,” и “живущий в нем Вседержитель Бог.” И в этом же храме обитает и “сопоклоняемый вместе с Богом человек, συμπροσκυνουμενος ανθρωπος.” Но не два Христа или Сына, не άλλος και άλλος. Таким образом, единство Лица тут не расторгалось.
При выяснении формы объединения природ Несторий подчеркивает объединение относительное (ενωσις σχετική, συνάφεια εις ενός πρόσωπον) в отличие от объединения абсолютного при обсуждении догмата единосущия. Несторий называет это объединение “по достоинству.” Эти выражения, говорит Несторий, обозначают единение столь тесное (ακρα συναφεια), что дальше его было бы или превращение (τροπή) Божества в человечество, или обожение (άποθέωσις) человечества, т.е. поглощение человечества Божеством, или их слияние (σύγχυσις). Несторий не вмещал того, что мы теперь называем αντιμεθίστασις των ιδιωμάτων, т.е. он не вмещал взаимообщения свойств божеских и человеческих (communicatio idiomatum).
Лишь имя “Христос” обозначает обе природы и лишь к нему можно применять и человеческие, и божественные действия и признаки. Но к имени Бог дозволительно только относить действия божественные. к Христу, как человеку, — только предикаты человеческие. Нельзя сказать: “Предвечный младенец,” “Бог питался млеком.”
Спор об имени “Богородица” есть, таким образом, лишь частный случай так называемого “общения свойств.” Поэтому и Несторий, смягчая резкость выдвинутого им проповедника Анастасия, не предложил термин “человекородица.” Но он и не отверг этого термина. Признал его только неполным. Вместо него предложил более полное наименование: Христородица. По Несторию, имя Богородицы неточно, потому что оно порождает мысль, будто само Божество Христово получило свое начало от Девы Марии. По Несторию, ту мысль, что Христос и от зачатия был Богом, лучше было бы обозначать словом Богоприимица — θεοδόχος. Ведь и всякая мать рождает только тело, a душа от Бога. Таким образом, и простая мать не душеродица, — ψυχοτόκος. Однако за пределами догматических рассуждений, в литургическом словоупотреблении, Несторий термин “Богородица” допускал.
Дата добавления: 2016-09-20; просмотров: 673;