Единство любви и воли
Мэй утверждал, что современное общество страдает от нездорового разделения любви и воли. Понятие любви связывают с чувственным влечением, отождествляют его с сексом, тогда как понятию воли приписывают значение упорной решимости в достижении целей и реализации каких-либо амбиций (хрестоматийным примером является в данном случае так называемая «воля к власти»). Между тем это представление не раскрывает подлинный смысл этих двух терминов. Когда любовь рассматривают как секс, она становится явлением временным и лишается обязательств; воля исчезает и остается одно только желание. Когда понятие воли сужается до воли к власти, возникает эффект самоотчуждения субъекта. Обращая внимание лишь на собственные нужды, он быстро лишается страстности и пыла. Реальная забота уступает место чистому манипулированию.
Любовь и воля «не объединяются автоматически в процессе биологического роста, но должны быть частью нашего сознательного развития» (May, 1969 b, p. 283). На самом деле существуют биологические причины разделения любви и воли. В момент, когда мы впервые приходим в мир, мы находимся в согласии со Вселенной (Umwelt),с матерью (Mitwelt) и с собой (Eigenwelt).«В раннем детстве, когда мать нянчит нас на своей груди, все наши нужды удовлетворяются без всяких сознательных усилий с нашей стороны. Это наша первая свобода, наше первое да» (May, 1969b, p. 284).
Затем, когда начинает развиваться воля, она проявляет себя как несогласие, как первое «нет». Беззаботному существованию раннего младенчества теперь противостоит явившаяся воля позднего младенчества. Это «нет» следует рассматривать не как заявление, направленное против родителей, а как позитивное утверждение своего «я». К сожалению, родители часто понимают «нет» в негативном смысле и поэтому залавливают на корню детские попытки самоутверждения. В результате дети начинают отделять волю от беззаботного чувства любви, которое прежде им так нравилось.
Наша задача, говорил Мэй, — объединить волю и любовь. Это не просто, но возможно. Ни любовь без заботы, ни воля, которая служит исключительно эгоистическим целям, не пригодны для объединения любви и воли. Для зрелой личности и любовь, и воля означают стремление вовне, к другому человеку. Любовь и воля сообща обеспечивают чувство заботы в отношении к ближнему, помогают понять необходимость выбора, подразумевают действие и требуют ответственности.
Очевидно, что любовь — это нечто большее, чем секс, хотя секс и является одним из доминирующих проявлений любви. Мэй выделил четыре типа любви в западной культурной традиции: секс, эрос, филия (philia) и агапе (agape).
Секс
Секс — это биологическая функция, которая реализуется через половой акт или с помощью какого-нибудь иного способа снятия сексуального напряжения. Хотя в современном западном обществе отношение к сексу стало гораздо более легким, «он до сих пор остается порождающей энергией, силой, обеспечивающей продолжение рода, источником как самого большого удовольствия, так и самой глубокой тревоги для человеческих существ» (May, 1969b, p. 38).
Мэй полагал, что во времена античности на секс смотрели как на нечто само собой разумеющееся, вроде того, как мы воспринимаем еду или сон. В новое время секс приобрел характер проблемы. Сперва в викторианский период западная культура полностью отрицала сексуальную сторону жизни, когда говорить о сексе считалось для воспитанного человека недопустимым. Затем, начиная с 1920-х годов, люди пытаются выйти из-под власти этих запретов; тема секса получает новый импульс для развития, становится снова открытой. Вплоть до 80-х годов западное общество так много занималось проблемой секса и сексуальных взаимоотношений, что в конце концов секс опять стал восприниматься как вполне обычное дело. Впрочем, стремительное распространение СПИДа в последнее время вновь раздуло потухшее было пламя сексуальной тревоги. Мэй отмечал, что наше общество проделало путь от периода, когда наличие сексуальных отношений будило в человеке чувство тревоги и вины, к такому периоду, когда аналогичные последствия вызывает отсутствие этих отношений. Современность вносит свои коррективы, и теперь он, возможно, сказал бы, что угроза ВИЧ-инфекции опять связала для многих людей сексуальное поведение с чувством тревоги.
Эрос
Секс и эрос часто путают друг с другом. Однако если секс — это физиологическая потребность, которая удовлетворяется путем снятия напряжения, то эрос представляет собой психическое явление — вид влечения, которое порождается и претворяется в длительном союзе двух любящих людей. Сравнивая секс и эрос, Мэй писал:
«В отличие от секса, эрос берет крылья у человеческого воображения и всегда выходит за пределы любых техник, смеется над всеми книжками-инструкциями, весело кружа по орбите, выходящей далеко за пределы механических правил, определяющих физическую работу органов» (1969b, р. 74).
Эротические отношения строятся на основе нежности и заботливого отношения. Они ведут к установлению длительного союза с другим человеком, в котором оба партнера испытывают восхищение и страсть, что способствует их обоюдному личностному развитию. Эрос — это любовь, подвигающая двоих сообща строить прочные отношения, в частности в браке. Поскольку человеческий род не смог бы выжить без стремления к прочным отношениям, можно считать, что эрос приходит на помощь сексуальным отношениям.
Филия
Эрос, приходящий на помощь сексу, берет начало в филии (philia)— близкой дружбе, не имеющей сексуальной направленности. Любовь-филия не терпит спешки, ей нужно время, чтобы вырасти, развиться, пустить корни, как, например, в случае медленно развивающейся любви между братьями и сестрами или между старыми друзьями, знающими друг друга всю жизнь. «В отношениях любви-филии нам не нужно делать ради любимого человека ничего иного, кроме того, что принимать его таким, как он есть, быть рядом с ним и получать удовольствие от его общества. Это дружба в наиболее простом, наиболее прямом смысле этого слова» (May, 1969 а, р. 31).
Гарри Стэк Салливан придавал большое значение периоду раннего отрочества и подчеркивал, что для этого творческого времени характерна острая потребность в товарищах, то есть в ком-то, кто был бы более или менее похож на тебя. Согласно Салливану, товарищеские чувства или филия — необходимое качество здоровых эротических отношений раннего и позднего отрочества. Мэй, который учился у Салливана в Институте Уильяма Алансона Уайта, сходился с ним в мысли, что именно любовь-филия создает возможность любви-эроса. Постепенное, непринужденное развитие истинной дружбы — необходимое условие продолжительного союза двух людей.
Агапе
Так же, как эрос зависит от филии, так и филия нуждается в агапе. Мэй определял агапе (agape)как «уважение к другому, заботу о благополучии другого, не имеющую в виду никаких собственных выгод, бескорыстную любовь, идеальным примером которой является любовь Бога к человеку» (1969b, р. 319).
Агапе — это альтруистическая любовь. Это любовь духовная, возвышенная, но вместе с тем несущая с собой риск уподобиться Богу. Она не зависит напрямую от поведения или каких-либо свойств другого человека. В этом смысле она всегда незаслуженная и безусловная.
По мнению Мэя, здоровые отношения взрослых людей объединяют в себе все четыре типа любви. Они основаны на сексуальном удовлетворении, желании создать прочный и длительный союз, искренней дружбе и бескорыстной заботе о благополучии другого человека. Но путь к такой подлинной любви, к сожалению, далеко не прост. Для нее необходимо особое качество зрелости — уверенность в себе и способность раскрыть себя. «Она требует одновременно нежности, принятия и утверждения личности другого человека, освобождения от чувства соперничества, иногда — отказа от себя во имя интересов любимого, а также таких старинных добродетелей, как милосердие и способность прощать» (May, 1981, р. 147).
Свобода и судьба
Мы видели, что для объединения четырех типов любви требуется как раскрытие собственной личности, так и утверждение личности другого. Но это не все. Необходимо утверждать свою свободу (freedom)и противостоять своей судьбе (destiny).Здоровые люди способны не только добиваться свободы, но и достойно встречать свою судьбу.
Определение свободы
Определяя понятие свободы,Мэй говорил, что «свобода личности — в ее способности знать о своей предопределенности»(1967, р. 175). Слово «предопределенность» в этой фразе означает то, что в своих более поздних работах Мэй называл судьбой (destiny). В этом случае свобода рождается из осознания неизбежности своей судьбы: понимания того, что смерть возможна в любой момент, что мы рождены мужчинами или женщинами, что у нас есть какие-то характерные для нас слабости, что, опираясь на впечатления раннего детства, мы склонны вести себя определенным образом в будущем, и т. д.
Свобода — это готовность к переменам, пусть даже конкретный характер этих перемен и остается непредсказуемым. Свобода «предполагает умение всегда держать в голове несколько различных возможностей, даже если в данный момент нам не совсем понятно, как именно нам следует действовать» (May, 1981, р. 10-11). Это обстоятельство часто ведет к увеличению тревоги, но это нормальная тревога, которую здоровые люди встречают с готовностью и которая вполне поддается управлению.
Мэй различал два вида свободы — свободу действия и свободу бытия. Первую он называл экзистенциальной свободой,вторую — сущностной свободой.
Экзистенциальная свобода
Мэй настаивал на том, что экзистенциальную свободу (existential freedom)не следует путать с экзистенциальной философией или с экзистенциальной психологией. Это свобода делать что-либо — свобода действия. Большинство взрослых американцев среднего класса пользуются большой экзистенциальной свободой. Они могут свободно ездить в любой штат, свободно выбирать свои знакомства, голосовать за своих представителей в парламенте и беспрепятственно делать многие другие вещи. На более примитивном уровне объяснения экзистенциальную свободу можно отождествить с возможностью свободного перемещения по залу супермаркета с целью сделать свободный выбор из тысяч предлагаемых вариантов товара. Экзистенциальная свобода,таким образом, есть свобода действовать согласно собственному выбору.
Сущностная свобода
Между тем свобода действия еще не обеспечивает свободу бытия. Иногда кажется, что в действительности экзистенциальная свобода даже затрудняет достижение сущностной свободы (essential freedom). Мэй приводил несколько случаев, когда заключенные тюрем и узники концентрационных лагерей с энтузиазмом говорили о своей «внутренней свободе». Возможно, одиночное заключение или другое ограничение свободы действия помогает человеку более ясно представить свою судьбу и развить в себе свободу бытия. В этой связи Мэй задается следующим вопросом: «Только ли тогда мы можем получить сущностную свободу, когда наше каждодневное существование встречает препятствия?» (1981, р. 60).
Сам он отвечал на этот вопрос отрицательно. Не обязательно быть заключенным в тюрьму, чтобы достичь сущностной свободы, то есть свободы бытия. Судьба сама по себе — наша внутренняя тюрьма, и осознание этого факта подвигает нас думать больше о свободе бытия, а не о свободе действия. «Разве судьба, которая есть основа нашей жизни, не держит нас в заключении под надзором одиночества, суровости, а подчас и жестокости окружающего мира, и разве это не вынуждает нас стараться заглянуть за пределы обыденности? Разве неизбежность смерти... не концентрационный лагерь для всех нас? Разве тот факт, что жизнь — это одновременно и радость, и тяжелое обязательство, не толкает нас к размышлению о более глубокой стороне бытия?» (May, 1981, р. 61).
Судьба
Мэй определял судьбу (destiny) как «структуру из ограничений и способностей, которые представляют собой „данные“ нашей жизни». Судьба — это «строение Вселенной, проявляющее себя в строении каждого из нас» (1981, р. 89-90). Окончательная судьба всего живого есть смерть, но при более детальном рассмотрении наша судьба включает в себя и другие биологические свойства, такие, как уровень интеллекта, пол, физическая сила и размеры нашего тела, генетическая предрасположенность к тем или иным болезням и т. д. Различные психологические и культурные факторы также вносят свой вклад в формирование нашей судьбы.
«Судьба — это наш «концентрационный лагерь», который тем не менее определяет нашу сущностную свободу.»
Судьба — это то, к чему мы движемся, наша единственная конечная станция, наша цель. Это отнюдь не означает тотальную предопределенность и обреченность. В границах, определенных судьбой, мы имеем право на выбор, и эта свобода позволяет нам при необходимости противостоять своей судьбе и изменять ее. В то же время невозможно изменить все, чего бы мы ни захотели. Мы не можем достичь успеха в любой работе, победить любую болезнь, построить отношения с любым человеком в точном соответствии со своими представлениями. Жизнь всегда вносит свои коррективы. «С судьбой нельзя не считаться, мы не можем просто стереть ее или заменить чем-то другим. Но мы можем выбирать, как нам отвечать нашей судьбе, используя дарованные нам способности» (May, 1981, р. 89).
Мэй полагал, что понятия судьбы и свободы, так же как и любви—ненависти, жизни—смерти, являются не взаимоисключающими, а дополняющими друг друга, существующими в неразрывной связи как одно из отражений величайшего парадокса, которым является человеческая жизнь. «Парадокс заключается в том, что свобода обязана своей жизнеспособностью судьбе, судьба же обязана свободе своей значительностью» (May, 1981, р. 17). Свобода и судьба слиты, таким образом, воедино, одна не может существовать без другой. Свобода без судьбы — это распущенность и вседозволенность. Как это ни странно, на первый взгляд, вседозволенность, ведущая к анархии, в конце концов влечет за собой полное уничтожение свободы. Таким образом, без судьбы не бывает свободы, точно так же, как судьба без свободы теряет всякое значение.
Свобода и судьба порождают друг друга. Бросая вызов судьбе, мы обретаем свободу. Стремясь к свободе, мы выбираем свой путь, который так или иначе проходит через пространство, ограниченное нашей судьбой.
Власть мифа
В своей книге «Призывание мифа» (The Cry for Myth,1991) Мэй настойчиво утверждал, что люди современной западной цивилизации испытывают безотлагательную потребность в мифах. Наблюдается дефицит жизнеспособных, то есть по-настоящему убедительных мифов, в связи с чем многие обращаются к религиозным культам, наркотикам и поп-культуре в тщетных попытках найти смысл своей жизни.
Разумеется, Мэй придерживается модернистской концепции мифа, согласно которой миф — это вовсе не ложь и продукт первобытных суеверий, а скорее система сознательных и бессознательных представлений и верований, при помощи которых люди объясняют для себя явления личной и общественной жизни. [С конца XIX в. возрождение интереса к мифу шло по всем направлениям гуманитарного знания и художественной практики. Большое распространение получила трактовка мифа как источника духовной жизни человека, которую разделяли Ф. Ницше и З. Фрейд, Т. Манн и Э. Кассирер, К. Г. Юнг и Л. Леви-Брюль. «Мифология стала ими рассматриваться не как способ удовлетворения любознательности первобытного человека (так представляла себе дело позитивистская „теория пережитков“ XIX в.), а как тесно связанное с обрядовой жизнью племени и в значительной мере к ней восходящее „священное писание“, прагматическая функция которого — регулирование и поддержка определенного природного и социального порядка (отсюда и циклическая концепция вечного возвращения), как прелогическая символическая система, родственная другим формам человеческого воображения и творческой фантазии» (Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. 2-е изд. М., 1995. с. 8.). — Прим. ред.]
«Мифы — как балки перекрытий в конструкции дома, они невидимы снаружи, но образуют структуру которая держит дом, и благодаря им люди могут жить в этом доме.»
Мифы — это истории, объединяющие общество; «они существенны для поддержания жизни нашей души и привносят новый смысл в наш сложный и часто бессмысленный мир» (May, 1991, р. 20). С древнейших времен и в самых разных культурах люди находили смысл своей жизни с помощью мифов, чье знание нередко было основным признаком принадлежности к той или иной культуре.
Мэй полагал, что люди общаются друг с другом на двух уровнях. Первый — язык рациональных рассуждений, и на этом уровне идея безличной истины заслоняет от нас личность человека, с которым мы общаемся. Второй уровень — общение через мифы, и здесь общее впечатление, произведенное разговором, гораздо важнее формальной точности высказываний. Мы используем мифы и символы, чтобы выйти за пределы обыденной ситуации, достичь понимания себя, отождествить себя с чем-то, выйти на новый уровень конкретности.
Мэй соглашался с Фрейдом в том, что история Эдипа — миф, имеющий большое значение для нашей культуры, поскольку он описывает основные черты экзистенциальных кризисов, рано или поздно переживаемых каждым из нас. В их число входят рождение, уход или изгнание из родительского дома, сексуальное влечение к одному из родителей и враждебность по отношению к другому, утверждение своей независимости и поиски родственной души и наконец смерть. И миф об Эдипе имеет для нас такое значение именно потому, что в нем все эти этапы представлены во всей полноте. Как Эдип, мы разлучаемся с отцом и матерью и движимы настоятельной потребностью узнать, кто мы есть. Однако наша борьба за самоотождествление трудна и даже может привести к трагедии, как это случилось с Эдипом, когда он потребовал, чтобы ему открыли правду о его происхождении. Узнав о том, что он убил своего отца и женился на собственной матери, Эдип выколол себе глаза, лишая тем самым себя способности видеть, которая приравнивается к знанию и пониманию.
Но такое сужение Эдипом своего мира не привело к полному отрицанию сознания. В этом месте трагедии Софокла Эдип опять удаляется в изгнание, которое Мэй рассматривал как символическое выражение самоизоляции и остракизма. Затем мы видим Эдипа стариком, тяжело переживающим свою трагедию и принимающим на себя ответственность за убийство собственного отца и женитьбу на собственной матери. Его размышления в конце жизни принесли ему спокойствие и понимание, дали ему силы встретить смерть с радостью и смирением. Главные темы истории Эдипа — рождение, изгнание и разлука с близкими, самоотождествление, инцест и отцеубийство, давление вины и, в конце концов, сознательные размышления о своей жизни и смерть — затрагивают каждого из нас и наделяют этот миф мощной исцеляющей энергетикой.
Взгляды Мэя на значение мифов можно сравнить с идеей Юнга о том, что коллективное бессознательное в мифах есть архетипические структуры в человеческом опыте, которые ведут к универсальным образам, лежащим за пределами наших личных впечатлений. Как и архетипы, мифы могут вносить свой вклад в наш психологический рост, если мы воспримем их и позволим себе увидеть в них новую реальность. В то же время, если мы отрицаем универсальность мифа, считая его всего лишь устаревшим и ненаучным объяснением мира, мы рискуем впасть в отчуждение, духовную апатию и внутреннюю пустоту — основные составляющие психической патологии.
Психопатология
По мнению Мэя, не тревога и чувство вины, а чувство пустоты и апатия являются главными болезнями нашего времени. Когда люди отрицают свою судьбу или отрицают позитивное значение мифа, они теряют цель жизни, теряют направление движения. Без цели и направления люди становятся слабыми и склонными к различным проявлениям самозащитного и саморазрушительного поведения.
Человек не может долго пребывать в состоянии пустоты, и если он не развивается, не движется вперед к какой-либо цели, то он не просто останавливается на месте, поскольку подавленные возможности трансформируются в болезненность и отчаяние, а порой и в деструктивные действия (May, 1953, р. 24).
Многие люди в современном западном рбществе испытывают чувство отчуждения от мира (Umwelt), от других людей (Mitwelt)и особенно от самих себя (Eigenwelt).Они осознают свое бессилие перед стихийными бедствиями, растущей индустриализацией и отсутствием диалога с себе подобными. Они ощущают свою незначительность в мире, где человек все более дегуманизируется. Это чувство незначительности приводит к апатии и ограниченности сознания.
В понимании Мэя, психопатология — это «неспособность принимать участие в делах, чувствах и мыслях других людей и делиться своими переживаниями с другими» (May, 1981, р. 21). У психически неуравновешенного человека отсутствуют навыки общения с окружающим миром, он отрицает свою судьбу и в процессе этого отрицания теряет свободу. Он обнаруживает в своем поведении множество невротических симптомов, не стремясь вернуть свою свободу, а желая еще дальше уйти от самой возможности ее достижения. Симптомы сужают феноменологический мир личности до тех пределов, в которых ей легко с ним справиться. Внутренне несвободный человек создает для себя жесткую реальность, в которой ему не обязательно делать выбор.
Симптомы могут быть временными, как, например, в случае головной боли, вызванной стрессом, а могут быть относительно постоянными и происходить из впечатлений раннего детства.
Психотерапия
В отличие от Фрейда, Адлера, Роджерса и других теоретиков личности, опиравшихся на богатый клинический опыт, Мэй не основал школу со множеством горячих последователей и четко определенной методикой. Тем не менее он очень много писал о предмете психотерапии.
Как уже отмечалось выше, Мэй не считал тревогу и чувство вины главными составляющими психических расстройств и, следовательно, видел цель терапии не в том, чтобы успокоить эти чувства. Он считал, что неправильно ориентировать психотерапию на излечение пациента от конкретной болезни или на решение его конкретной проблемы. Вместо этого он ставил перед терапией задачу сделать людей более человечными, помочь им расширить и развить свое сознание, подтолкнув их тем самым к возможности свободного выбора. Возможность выбора, в свою очередь, ведет к росту свободы и одновременно ответственности.
Мэй утверждал, что «цель психотерапии — сделать людей свободными». «Я считаю, — писал он, — что работа психотерапевта должна заключаться в том, чтобы помочь людям получить свободу для осознания и осуществления своих возможностей» (1981, р. 19-20). Мэй настаивал на том, что терапевт, который сосредоточивается на симптомах пациента, упускает из виду нечто более важное. Невротические симптомы являются всего лишь способами убежать от своей свободы и показателями того, что пациент не использует свои возможности. Когда пациент становится более свободным и человечным, его невротические симптомы, как правило, исчезают, невротическая тревога уступает место нормальной тревоге и невротическое чувство вины заменяется нормальным чувством вины. Но все это — побочные выгоды, а не главная цель терапии. Мэй твердо придерживался мнения, что психотерапия должна в первую очередь помогать людям прочувствовать свое существование и что «любое последующее выздоровление от симптомов должно быть побочным продуктом этого процесса» (May, 1967, р. 86).
Каким образом терапевт помогает пациентам стать свободными и ответственными людьми? Мэй не предлагал конкретных рецептов, следуя которым терапевты могли бы выполнять эту задачу. У экзистенциальных психологов нет четко определенного набора техник и методов, применимых ко всем пациентам. Вместо того чтобы использовать общие техники, они обращаются к личности пациента и к ее уникальным свойствам. Они должны установить доверительные человеческие отношения с пациентом (Mitwelt)и с их помощью привести пациента к лучшему пониманию себя и к более полному раскрытию его собственного мира (Eigenwelt).Это может значить, что пациента надо будет вызвать на поединок с собственной судьбой, что он будет испытывать отчаяние, тревогу и чувство вины. Но это также означает, что должна состояться человеческая встреча один на один, в которой оба, терапевт и пациент, являются личностями, а не объектами. «В этом взаимодействии я должен быть способен в некотором смысле ощутить тоже, что ощущает пациент. Моя работа терапевта должна быть открытой его внутреннему миру» (May, 1967, р. 108).
По мнению Мэя, терапия вбирает в себя элементы религии, науки, а также доверительных межличностных отношений, в идеале напоминающих дружбу. Дружба, однако, не является простым социальным взаимодействием, скорее, она требует от терапевта готовности к сопротивлению со стороны пациента и к необходимости подталкивать его к активным действиям. Мэй считал, что человеческие отношения сами по себе целительны и что их преобразующее воздействие не зависит от того, что говорит терапевт, и от того, каких взглядов онпридерживается.
«Наша задача — быть проводниками, друзьями и толкователями для людей во время их путешествия по их внутреннему аду и чистилищу. Говоря более точно, наша задача — помочь пациенту дойти до той точки, где он сможет решать, продолжать ли ему оставаться жертвой... или покинуть это положение жертвы и пробираться дальше через чистилище с надеждой достичь рая. Часто наши пациенты, приближаясь к концу пути, очевидно напуганы возможностью решать все самостоятельно или использовать свой шанс, чтобы завершить предприятие, которое они так отважно начали» (May, 1991, р. 165).
Мэй разделял многие философские взгляды Карла Роджерса. Основным в подходах обоих исследователей было понимание терапии как человеческой встречи, то есть близких человеческих взаимоотношений, способных помочь росту как пациента, так и терапевта. На практике, однако, Мэй был гораздо более склонен задавать вопросы, углубляться в ранние детские впечатления пациента и предлагать возможные объяснения его нынешнего поведения.
Случай Филиппа
Хотя Мэй проработал в качестве психотерапевта многие годы, он не оставил описаний точных техник и методик. Однако иллюстрацией экзистенциалистского подхода к психотерапии может послужить упоминаемый Мэем случай Филиппа — пациента с неадекватными проявлениями тревожного поведения (May, 1981). Филипп, мужчина средних лет, состоявший в браке дважды, и оба раза неудачно, страдал от невротической тревоги, что сводилось к замыканию на собственной никчемности и обреченности любого своего поступка на провал. Глубоко переживая по поводу непредсказуемого, взбалмошного поведения своей возлюбленной Николь, он тем не менее не смел разорвать с ней отношения, поскольку сам парализовал свою волю, опасаясь нарушить безотчетные, глубоко укоренившиеся запреты. Поступки Николь обусловливали развитие у Филиппа чувства долга по отношению к ней, привязывая и отталкивая одновременно. В этих отношениях важно то, что очевидная потребность Николь в присутствии Филиппа обязывала его заботиться о ней.
Мучительная привязанность Филиппа к неуправляемой Николь была точной копией его отношений со своими родственниками в раннем детстве, когда в отношении последних развивается известное чувство долга, здоровое в своей основе, но порой принимающее уродливые формы. В течение первых двух лет жизни Филиппа главными обитателями его мира были всего лишь два человека: мать и сестра, которая была старше Филиппа на два года. Психическое состояние матери Филиппа граничило с шизофренией. Ее поведение по отношению к сыну колебалось между нежностью и жестокостью. Сестра же определенно была шизофреничкой и позже провела некоторое время в психиатрической больнице.
Таким образом, Филипп должен был с раннего детства учиться приспосабливаться к двум совершенно непредсказуемым женщинам. Конечно, у него неизбежно должно было остаться впечатление, что он должен не только защищаться от женщин, но и хранить им верность, в особенности если учесть их плачевное состояние. Отсюда восприятие жизни не как свободного развития личности, а как испытания, требующего постоянно быть на страже или при исполнении долга. История с Филиппом может быть использована для иллюстрации того, как невротическая тревога блокирует развитие и продуктивные действия индивида. Филипп мог бы найти иной способ поведения в обращении с Николь. Несомненно, что отношение Филиппа к возлюбленной повторяет его детские способы взаимоотношений с матерью и сестрой.
Мэй рассматривал случай Филиппа как пример бессознательной интенциональности:Филипп чувствовал, что должен заботиться о Николь, несмотря на ее непредсказуемое и «сумасшедшее» поведение. Филипп не замечал связи своих действий с детским опытом общения с непредсказуемой матерью и психически ненормальной сестрой. Он попал в зависимость от своей бессознательной веры в необходимость заботиться о «сумасшедших» и непредсказуемых женщинах. Естественно, что такая интенциональность лишала его возможности установить с Николь новые взаимоотношения.
История Филиппа — история заботы о других. Он пристроил Николь на работу в своей компании, причем такую, которую она могла выполнять дома и зарабатывать достаточно, чтобы жить безбедно. Кроме того, когда Николь отказалась от своей очередной интрижки и «безумной» идеи переехать в другой конец страны, Филипп дал ей несколько тысяч долларов. Стоит ли напоминать, что до знакомства с ней он чувствовал себя обязанным заботиться о двух своих предыдущих женах, а еще раньше — о матери и сестре, реализуя тем самым одну и ту же поведенческую модель. Несмотря на то что схема жизни, которой придерживался Филипп, предписывала ему заботиться о женщинах, он никогда не умел заботиться о них по-настоящему.
Психологические проблемы Филиппа вытекали из его раннего детского опыта общения с неуравновешенной матерью и сестрой-шизофреничкой. Эти впечатления не были причиной его патологии, то есть нельзя сказать, что только они привели его психику в такое состояние. Но они заставили Филиппа научиться приспосабливаться к своему миру, сдерживая гнев, развивая чувство апатии и стараясь оставаться «хорошим мальчиком». Напомним, что, с точки зрения Мэя, невротические симптомы — это не неумение приспособиться к миру, а подходящее для человека и необходимое приспособление, позволяющее ему защитить свое Dasein (бытие-в-мире). Поведение Филиппа по отношению к бывшим женам и к Николь представляет собой отрицание им своей свободы и попытку самозащиты путем ухода от встречи со своей судьбой.
Проводя психотерапию, Мэй, в частности, объяснил Филиппу, что его отношения с Николь были попыткой продолжить отношения с матерью. Карл Роджерс отверг бы такую технику, потому что она исходит из внешней (то есть принадлежащей терапевту) системы представлений. Мэй, напротив, считал, что подобные объяснения являются для пациента эффективным импульсом к осознанию того, что он сам от себя скрывает.
В работе с Филиппом Мэй применял также и другой метод: он предложил Филиппу мысленно поговорить со своей покойной матерью. При этом Филипп говорил и за себя, и за нее. Представляя в этом диалоге свою мать, он впервые оказался способен отождествить себя с ней, увидеть себя ее глазами. В роли матери он сказал, что она очень гордится им и что он всегда был ее любимым ребенком. Затем в роли самого себя он сказал своей матери, что ему нравится ее смелость, и вспомнил случай, когда ее смелость спасла ему зрение. После окончания этого мысленного разговора Филипп признался: «Никогда в жизни я не смог бы вообразить, что произойдет что-нибудь подобное».
Мэй попросил Филиппа принести какую-нибудь из своих детских фотографий. Затем Филипп начал мысленно разговаривать с «маленьким Филиппом». Когда этот разговор состоялся, «маленький Филипп» рассказал, что он победил ту проблему, которая больше всего беспокоила взрослого Филиппа, а именно — страх быть покинутым. «Маленький Филипп» стал другом и спутником взрослого Филиппа, помог ему справиться с одиночеством и успокоить чувство ревности по отношению к Николь.
Филипп не стал в результате лечения другим человеком, но он начал лучше осознавать и понимать некоторые стороны своей личности, которые всегда были ей присущи. Осознание новых возможностей позволило ему двигаться вперед и почувствовать себя более свободным. Окончание лечения было для Филиппа началом «объединения со своим детским „я“, которое он до тех пор держал в заключении для того, чтобы выжить в то время, когда жизнь представлялась ему не счастливой, а опасной и угрожающей» (May, 1981, р. 41).
Дата добавления: 2016-01-03; просмотров: 648;