Музыка на рубеже XXI в.

 

Если композитор или исполнитель одаривают нас чистым золотом, создавая захватывающие, идеальные или просто интересные звуковые миры, заставляя нас переживать, то культуролог может предложить лишь скромную монету — осмысление и понимание музыки. Современную культурологию музыка интересует меньше, чем человек, религия, наука, техника, искусство и многое другое. В то же время музыка играет в жизни современного человека колоссальную роль. Весь наш мир звучит, он пронизан шумом и музыкой. Пытка плохой музыкой и пытка тишиной — оборотная сторона наполненности нашей жизни музыкой и звуками жизни. Она давно перешагнула пороги концертных залов и салонов, пришла в каждый дом, звучит в парках и на улицах, прокралась в учреждения, где мы работаем, сопровождает нас, если мы пожелаем, везде — в городе, в метро, в лесу. Я знаю людей, которые не могут заснуть, если выключен приемник, которым становится не по себе, когда вдруг наступает тишина.

И какой разный он, этот любитель музыки! Молодой поклонник битлов или тяжелого рока часто отличается от ценителя Бетховена или Моцарта примерно так же, как марсианин от жителя Земли. Некогда относительно единая музыкальная культура, величественно протекавшая в берегах классической и народной музыки, распалась на наших глазах и сменилась пестрым многообразием видов и жанров. Для одних музыка Востока примитивна или бессмысленна, другие же (например, К. Штокгаузен) видят в ней такие глубины, которые классической европейской музыке и не снились. Одни музыковеды считают, что музыкальный авангард — это совершенно новая музыка, выражающая трагическое бытие и протест человека. Другие, напротив, говорят, что авангард не трагичен, а скорее патологичен, в лучшем случае — это музыкальный декаданс.

Диаметрально противоположны даже суждения о развитии европейской музыкальной классики: одни ценители и музыковеды видят в творчестве Прокофьева, Шенберга, Дебюсси, Стравинского, Бартока, Веберна, Хиндемита, Шнитке вызревание новых, более совершенных гармонических и мелодических систем, другие обнаруживают в нем распад и деградацию, символизирующие закат нашей европейской цивилизации. Например, известный советский музыковед Ю. Холопов считает, что современный человек слышит гармонию, закономерный порядок, разумную слаженность, логику в таких звуковых сочетаниях и последовательностях, которые прежде казались нестерпимой какофонией и абсолютной бессмыслицей. Напротив, другой, не менее известный советский музыковед В. Медушевский утверждает, что современная музыка полностью утеряла ту организацию, которая делала ее настоящей музыкой «божественных сфер».

В разнообразии мнений о музыке мне слышны четыре темы (вопроса): старинная музыка, отношение к ней; классическая музыка, что это такое и не устарела ли она; серьезная музыка современных композиторов (Артемьев, Денисов, Губайдулина, Шнитке и др.); наконец, отношение к неевропейской музыке, например к музыке Востока. Но — по порядку.

Есть такой феномен — Бах. Почему, интересно, почти все сходятся в любви к Баху? Как Бах стал популярнейшим «современным композитором», причем не только для любителей классической музыки (ценят Баха, например, и многие поклонники рока)? Чем нас Бах так пленяет? Может быть, тем, что его музыка вводит нас в мир возвышенных, гармоничных чувств, мир предельно просветленный и одухотворенный, мир, которого нам сегодня так недостает? Наиболее подходящее название для этого мира, как я уже отмечал выше, — храм, собор.

Музыкальный критик или искусствовед, вероятно, мог бы удовлетвориться подобным объяснением. Культуролог — нет, ему необходимо идти от самой музыки к человеку, к его душе. Для него — каков человек, такова и любимая им музыка. Более того, каково время (эпоха), такова и музыка. Поэтому не обойтись здесь без культурологии и исторической психологии. Современный человек, как утверждает экзистенциальная философия, сложен, одинок, раздерган, противоречив, амбивалентен, он боится ядерной войны, экологической катастрофы, СПИДа, рака, конца света.

Конечно, и человек средних веков, как и человек начала Возрождения, боялся конца света и Страшного суда, но ему помогала вера в Христа, в спасение, в простой выбор (с Богом или против Бога). Музыка средних веков, как я уже отмечал, была многоголосной, она соединяла человека с Богом. Но важнее музыки было слово, оно прежде всего связывало человека с Богом, имело творящую, сакральную силу, поэтому средневековая музыка была неотделима от слова, сопровождала религиозное слово, несла его к Богу. Голос самого человека, обращенного к Богу, звучал слабее, чем голоса Христа, святых, ангелов или нашептывания Сатаны. Для средневекового человека мир был наполнен многими артикулированными голосами, поэтому и в музыке нельзя было допустить доминирование одного голоса. Каким образом человек средних веков мог переживать музыку? Скорее всего, действительно, как звучащий храм, собор. Не этого ли звукового собора так недостает современному человеку? Не создает ли для него музыка Баха подобный храм, к которому должна вести любая дорога жизни? Наверное, о такой музыке говорит наш поэт:

 

Музыкант играл на скрипке,

Я в глаза ему глядел.

Я не то чтоб любопытствовал,

Я по небу летел...

 

Итак, мой ответ таков: старинная музыка необходима нашей душе, поскольку она возвращает нас, хотя бы в сфере искусства, к нашим христианским истокам. И дело не просто в вере, а в тяге любого европейского человека к спасению, свету, собору душ, счастью в иной жизни, милосердию.

Однако и музыка Моцарта, Бетховена, Шумана или Шопена сегодня достаточно популярна. Как только начинает звучать классическая музыка, наша душа оживает, наполняется энергиями, волнами радостных или печальных чувств. Исследования музыковедов позволили выявить удивительную структуру классической музыки, ее сложную звуковысотную организацию, составленность из сходных элементов, наличие сквозной тематической логики. Гармонические и мелодические опоры классической музыки позволяют нам видеть и слышать подобие целого и частей, единство в многообразии, следить за развитием, драматургией текущих во времени событий и процессов. Причем эти процессы, как я старался показать, принадлежат и самой музыке, и нашей душе. В классической музыке переживания отдельного человека получают свое адекватное выражение, собственно говоря, именно в классической музыке они, эти переживания, во многом и складывались.

Последнее утверждение может показаться преувеличением, разве музыка может играть такую роль в формировании нашей психики? Да, только в классической музыке с ее четкой мелодической и гармонической организацией формирующаяся в XVI—XVIII столетиях новоевропейская личность (т.е. мы с вами) получила возможность реализовать ряд важных моментов своей жизни и деятельности. Прежде всего доминирование, выделенность индивидуального голоса (сознания, Я); затем кристаллизацию и реализацию индивидуальных желаний личности; наконец, полярные (радостные или печальные) переживания, сопровождающие как работу сознания, так и осуществление (или невозможность осуществления) желаний человека. Усиление и развитие в музыке XVII—XVIII вв. главного, верхнего голоса, формирование яркой индивидуальной мелодии, тенденция к группировке всех аккордов вокруг тонического трезвучия; вводнотоновость, создающая начальную напряженность и тяготение; функциональность, действующая на большом протяжении и разных масштабных уровнях музыкального произведения; разрешение напряжений, торможения и смены; двухладовость (мажорность и минорность) гармонической системы — все эти моменты, характеризующие классическую музыку, позволили новоевропейской личности реализовать и сформировать указанные здесь моменты работы ее сознания и психики.

Как я отмечал выше, можно утверждать, что классическая музыка и новоевропейская личность формировались одновременно, находя себя друг в друге. В развитом состоянии общие структуры обеих осознаются в идеях временности и психического энергетизма, а также изоморфизма музыкальной и психической реальностей. Для нас сегодня обычны представления о том, что музыка — временное искусство; что звуки, тона, даже паузы тишины энергетически насыщены; что произведения классической музыки описывают и выражают эмоции нашей психической жизни. Итак, в Новое время «музыкальный собор» средневекового человека сменяется «музыкальным универсумом новоевропейской личности». Получается, что классическая музыка — это не какая-то вообще музыка, а иная форма бытия души европейского человека. Поэтому, когда Б. Окуджава поет, что музыка проникает в нашу душу и поджигает ее,

 

Да еще ведь надо в душу

К нам проникнуть и поджечь..,

 

он не преувеличивает. Не освоив музыкального наследия классической музыки, нельзя в полной мере войти в европейскую культуру. Ведь культура — это не только техника или наука, но и культура чувств, переживаний, сопереживаний.

Но личность XVII—XVIII вв. по сравнению с современной была относительно проста — одномерна, Я человека было целостным; идеи разума и просвещения пока еще работали согласованно, не разрушая друг друга. Может быть, поэтому классическая музыка для современного человека кажется прибежищем красоты, разума, ясных и чистых переживаний и в то же время выглядит немного упрощенной, наивной относительно наших сложных проблем, нашего трагического бытия.

Усложнение и кризис личности, происходившие в XIX и XX вв., превращение ее в многомерное образование, множество Я (разные формы личностного бытия человека, столкновение противоположных ценностей и желаний и т.п.), кризис и распад сознания европейского человека сопровождались стремительным усложнением современной музыки. Ясность и четкость организации классических форм музыки ушли на второй план, на первый же в творчестве Веберна, Прокофьева, Шостаковича, Дебюсси, Скрябина, Шнитке и многих других современных композиторов выдвинулись многообразие и плюрализм выбора и организации выразительных средств, импрессионистическая и символическая выразительность, космизм содержания, усиление трагических и эсхатологических мотивов. К подобной музыке уже не может подключиться человек, не освоивший классического наследия, не разделяющий трагических переживаний времени. Может быть, поэтому современная классическая музыка стала элитарной, понятной относительно небольшой аудитории.

Но вот вопрос, обеспечивает ли современная классическая музыка новый синтез человека, в состоянии ли она, подобно музыке Глюка, Моцарта или Бетховена, не только выразить эмоции и переживания человека, но и воссоздать его, т.е. восстановить утраченную целостность, равновесие души, возможность быть самим собой, а не множеством противоречивых существ? В состоянии ли она помочь нам справиться с сомнениями и страхом, указать иные, положительные чувства и переживания?

Вслушиваясь в музыку современных композиторов, мы нередко еще больше погружаемся в пучину Наших проблем и противоречий, не можем выбраться из них, сознанию не за что ухватиться, слишком мало положительного материала. Поэтому мое отношение к серьезной современной музыке неоднозначное: она выражает проблемы и сложности современной мятущейся души человека, развивает тенденции, заложенные в классической музыке, однако пока не сумела создать музыкальную реальность, в которой бы человек не просто выражал, но и обретал бы себя, находил новые силы, энергию и опору жизни.

Но сегодня классическая европейская музыка вовсе не единственный законодатель моды, и сложная личность не так уж часто встречается. Чаще, значительно чаще., перед нами подросток, юноша, обычный средний человек так называемой массовой культуры, и чаще сегодня звучит иная музыка. Почему кумиром молодежи стали, скажем, не Прокофьев или Шнитке, а «Битлз» и Гребенщиков (какого-нибудь ценителя музыки, вероятно, может покоробить сама постановка подобного вопроса, несовместимость этих имен)? И все же почему? Что такое вообще «рок» или «металл»? Музыка ли это в традиционном классическом понимании? Не пытаясь судить о всей современной молодежной музыке, попробую остановиться лишь на одной из многих тенденций ее развития. Как-то в телевизионной передаче «Музыкальный ринг» один молодой человек сказал: «Важнее всего для нас энергия, ритм, протест, отличие».

И точно, в современных аудиториях фанатов эстрадной музыки часто все пространство не просто пронизано звуковой энергией (иногда на пределе слуховых возможностей), но, что более существенно, — энергиями психическими, энергиями ненависти и любви, разрушения и реже — созидания. В христианском храме звуки церковного хора или органа, пространство собора, лики святых, сама служба (литургия) соединяют души верующих, превращают их в одно целое, просветленное, обращенное к небу. В современной эстрадной аудитории выступления кумиров молодежи или популярных музыкальных ансамблей, идущие как будто на фоне взрыва сверхновых звезд, также соединяют, сводят в одно целое. При этом как раз и происходит обмен энергиями, концентрация энергий, извержение энергий, взрыв энергий. Энергий, накопившихся в человеке, не находящих выхода, не облагороженных верой или работой разума, энергией отрицания официальной идеологии и, порой, самой культуры. Этот шквал, бушующий на сцене и в зале, естественно, поглощает человека целиком, вместе с его чувствами и сознанием. Но подчеркнем, мы говорили здесь лишь об одной из тенденций развития современной «молодежной» музыки, в ней есть и другие (серьезная лирика и размышления, глубокие чувства, ирония и т.д.), есть в ней и свой «музыкальный ширпотреб» (обусловленный низкой музыкальной культурой людей), есть и свои музыкальные гении (например, тот же Гребенщиков).

Здесь возникает серьезный вопрос: разве искусство, музыка не должны облагораживать человека, работать над его душой, вести к свету, а не просто облегчать ему жизнь, давая выход его переживаниям? Не становится ли тогда музыка (аналогично — живопись, кино, литература) просто средством, музыкальной психотехникой? Может быть, все же стоит прислушаться к Булату Окуджаве:

 

Счастлив тот, чей путь недолог, пальцы злы,

смычок остер,

Музыкант, соорудивший из души моей костер.

А душа, уж это точно, ежели обожжена,

Справедливей, милосерднее и праведней она.

 

Но облагораживает ли человека современная молодежная или эстрадная музыка, делает ли она его праведней, милосерднее — вот в чем вопрос. Или другой, не менее сложный — что делать, когда человека разрывают на части отрицательные эмоции и энергии? Почему не дать им выхода в музыке и тем самым помочь человеку, уберечь его психику от стресса или депрессии?

Культурологические исследования последних лет показывают, что искусство и, в частности, музыка выполняют две разные функции. И сегодня, и в середине XX в. музыка, с одной стороны, погружает, вводит человека в реальность, отвечающую его высшим идеалам (религиозным, эстетическим), с другой — позволяет ему реализовать свои неизжитые желания и энергии. Конечно, вторая функция музыки может приходить в противоречие с первой, но это противоречие самой личности и культуры. Другое дело, когда музыку сознательно используют в утилитарных целях, причем как раз для того, чтобы подавить другого человека или провозгласить пришествие своеобразного антихриста (как это было, например, в период фашистского третьего рейха).

Подводя итог, можно сказать следующее. К современной молодежной и эстрадной музыке нужно подходить не только с эстетическими критериями, но и с психологическими и ценностными. Такая музыка есть способ музыкального и социального бытия, через нее человек выражает свое отношение к миру прекрасного, общественной жизни и другим людям. В одних случаях перевешивают собственно музыкальные моменты, в других — ценностные и социальные.

Наконец, отношение к неевропейской музыке. Сегодня в эфире и в концертных залах все чаще звучит непривычная для нашего слуха музыка Востока — раги, мугамы, китайская и японская музыка и т.д. Даже если к ней привыкнешь и почувствуешь ее очарование, все же не покидает ощущение чуждости, инаковости мира, в который тебя погружает такая музыка. И дело вовсе не в формальных особенностях ее строя. Эта музыка про что-то другое, неевропейское. Рискну высказать одну гипотезу: музыка Востока выражает не переживания личности (что характерно, как мы говорили, для западной музыки), а путь («до» — по-японски), ведущий душу к раскрытию ее истинного бытия.

С европейской точки зрения, и цель этого пути, и сам путь очень странны. Истинное бытие души, как его понимают на Востоке, вовсе не реализация желаний нашего Я, личности, а слияние души (Атмана) с Космосом и Богом, обнаружение единства этих трех начал. Конец пути — это Дао или Нирвана, в которой сливаются и душа, и Бог, и Космос. Сам же путь — есть индивидуальная жизнь (индивидуальность), преодоление иллюзорности (Майи) неистинного бытия и жизни, раскрытие (тоже индивидуальное) истинного бытия. Если конечная цель у всех одна и та же (Дао, Нирвана, Бог), то путь к этой цели у каждого свой, индивидуальный, хотя мы проходим его по одним и тем же «ступеням» и «территориям».

Исследования музыковедов показывают, что для музыки Востока характерны большинство из указанных здесь моментов. Эта музыка подчиняется канонам, ведет нас по одинаковым музыкальным «ступеням» и «ландшафтам». Она переводит наши чувства и сознание из мира обычных различений и переживаний в другой мир, где эти различения и переживания исчезают, зато приоткрываются космические и божественные энергии и символы. Каждое исполнение восточной музыки неповторимо (импровизационно), как неповторим индивидуальный путь мастера.

Но можно спросить, какое нам дело до музыки Востока, нам бы в своих проблемах разобраться. А вдруг как раз наоборот: музыка Востока поможет решить некоторые наши проблемы, позволит иначе взглянуть на себя, на свою личность, подключиться к новым источникам энергии, новым смыслам? Кроме того, в наше сложное время важно понять человека другой культуры, его переживания и устремления.

Заканчивая свои размышления о музыке, снова задаю себе вопрос: почему роль музыки возрастает в наше время и в нашей культуре, охваченной глубоким кризисом? Не потому ли, что грядет время нового человека, новой личности и новой культуры? Личности менее эгоцентрической и эгоистической, более чувствующей других людей, думающей не только о себе, своем успехе, благополучии, комфорте, удовольствиях, но и о Человечестве, Природе, о животных и растениях, о земле, воде и воздухе. Время, которое, возможно, откроет дорог)' новой свободе, новой соборности людей, новым идеалам. Новые возможности позволят высвободить в человеке новые силы, эмоции и энергии, будут способствовать формированию новых динамических процессов его душевной жизни. Не должна ли грядущая музыка синтезировать в себе и музыку Запада, и музыку Востока, и энергии протеста, и энергии духовных поисков, и прошлую музыкальную культуру, и настоящую? Не будет ли она драматургически более острой, контрастной, более космической и одновременно более человечной, а поэтому эмоционально более ясной? Вероятно, современная музыка в разных ее видах и жанрах, с одной стороны, должна помочь человеку справиться с кризисом культуры, с многочисленными проблемами, вызванными этим кризисом, с другой стороны, подготовить и поддержать становление нового человека. Новая культура и новый человек, подобно Афродите, вышедшей из морской пены, должны родиться одновременно с новой музыкой, выйти из этой музыки (но не только из нее). Какая это будет музыка, покажет будущее.

 

4. Искусство как форма современной жизни и «постав»

 

Искусство может быть или современным или никаким. Что происходит с искусством сегодня, на рубеже столетий и тысячелетий? Как объективно взглянуть на современное искусство, если у нас нет «исторической дистанции (перспективы)» и мы не знаем, во что выльется новейшая история? Как развести (и нужно ли это делать?) исследователя и непосредственного участника истории и жизни, ведь наша позиция как активного участника истории несомненно должна влиять на объективность исследования искусства?

Думаю, подход М. Фуко подсказывает нам и отношение к искусству, т.е. тема должна звучать так: «искусство и современность» и пониматься как вопрос о характере установки на современное искусство, установки, предполагающей также выработку нашего отношения к самому себе [160]. Правда, одновременно нужно понять, что собой представляет искусство как объект изучения, как нечто, на первый взгляд, не зависимое от нас. Вопрос весьма непростой, ведь установка на современность, которую мы должны актуализовать, вроде бы субъективная. Но может быть, не только субъективная, но и объективная? Действительно, если не понимать объект натуралистически, как полностью независимый от исследователя, но наоборот, понимать его как идеальный объект, как «диспозитив искусства», который, с одной стороны, конечно, должен описывать объективно существующее искусство, но с другой — выражать наше отношение к нему, отношение к существующим дискурсам и проблемам искусства, отношение к тому, как на искусство можно влиять, то в этом случае искусство может быть взято одновременно и субъективно и объективно. Я хочу сказать, что выделение в гуманитарной науке объекта изучения предполагает реализацию определенного подхода, включающего не только рассмотрение эмпирического материала и фактов, но и анализ дискурсов, проблематизацию, рефлексию собственного отношения к данному явлению и возможности воздействовать на него, наконец, на основе всего этого построение диспозитива изучаемого явления (примеры подобного анализа на материале изучения техники и здоровья смотри в работах [147; 143]). Попробуем теперь реализовать этот подход в отношении к искусству. Начнем с проблематизации.

Даже неискушенный человек, не знаток искусства чувствует различие между классическим (XVII, XVIII, первая половина XIX в.) и современным искусством. Оно бросается в глаза при сравнении соответствующих произведений, но еще больше при сравнении среды и условий художественного восприятия. Если классическое искусство «звучит» только в специальном помещении (выставочном или концертном зале), предполагает удаление и погружение в особую эстетическую реальность, противопоставленную обычной жизни (полностью ушел в книгу или музыку), то современное искусство сращивается с обыденностью, нагло теснит обычную жизнь, иногда трансформирует ее, иногда пародирует. По отношению к современному искусству язык не поворачивается говорить об эстетической реальности, о прекрасном, зато уместны рассуждения о роли искусства в представлениях о коммуникации, символической жизни, языковых играх и т.п. представлениях, активно разрабатываемых постмодернистами. Если в центре классического профессионального и искусствоведческого интереса и рефлексии стояли произведение искусства и зритель как эстетический субъект, то что, спрашивается, стоит в центре современной рефлексии в искусстве? Не устойчивое художественное бытие, а разные мерцающие реальности — прежде всего, виртуальные и символические.

Действительно, постмодернистов в искусстве интересуют проблемы истолкования (интерпретаций) произведений искусства, природа вторых, третьих, энных планов, виртуализация скрытых тем и сюжетов, психоаналитические и культурно-символические интерпретации и обоснования. «Нужно, — пишет Ж. Делёз, — чтобы каждой перспективе точки зрения соответствовало бы автономное произведение, обладающее достаточным смыслом: значимо именно расхождение рядов, смещение кругов, «чудовище». Итак, совокупность кругов и рядов — неоформленный необоснованный хаос, у которого нет «закона», кроме собственного повторения, своего воспроизведения в расходящемся и смещающемся развитии. Известно, как эти условия были выполнены в таких произведениях, как Книга

Малларме и Поминки по Финнегану Джойса: это сущностно проблематичные произведения. В них тождество читаемого, действительно, разрушается в расходящихся рядах, определяемых эзотерическими словами, подобно тому, как идентичность читающего субъекта рассеивается в смещенных кругах возможного мультипрочтения. Однако ничто не теряется, каждый ряд существует лишь благодаря возвращению других. Все стало симулякром. Но под симулякром мы должны иметь в виду не простую имитацию, а, скорее, действие, в силу которого сама идея образца или особой инстанции опровергается, отвергается» [59. С. 92—93]. Итак, вместо художественного произведения симулякр?

В классическом искусстве встречались художник и тот, к кому он обращался (читатель, зритель, слушатель), причем художник в произведении выражал себя и свое понимание прекрасного. В свою очередь, тот, к кому он обращался, выражал себя, проживая в мире произведения искусства прекрасные мгновения и состояния. Оба в какой-то мере были уверены, что «красота спасет мир», поскольку эстетическая реальность выгодно отличалась от обычного мира, подверженного хаосу, не облагороженного творческим гением художника. При этом себя художник уподоблял почти второму богу, что хорошо видно при зарождении классического искусства. «Человек есть второй бог, — пишет Кузанец. — Как Бог — творец реальных сущностей и природных форм, так человек — творец мыслимых сущностей и форм искусства» [79. С. 101]. На рубеже XX столетия симфонизация действительности объявлялась предельной целью искусства. Но именно предельной, поскольку подлинной реальностью считался не этот пошатнувшийся и падший мир (Н. Бердяев), а мир прекрасного, созданный искусством.

А кого мы встречаем в мире современного искусства? Не только и не столько художника как личность и живого человека, сколько виртуальный персонаж (кумир) и технологию. Художника как безликого «инженера», скрывающегося за своими произведениями и ролями, технологии, порождающие художественные тексты как технические изделия — художественные или документальные фильмы, телевизионные сериалы и проч. Не зрителя как эстетического субъекта, а потребителя искусства или художественную аудиторию. А кто здесь мы сами? «Люди повседневности», говорящие на языке искусства с членами невидимого «сообщества мира современного искусства». «Это метафора, — замечает О.В. Аронсон, — для такого сообщества, которое не складывается механически из отдельных индивидов, но есть современный вариант субъекта. Субъект десубъективизированный. Другими словами, сообщество — это такое "я", которое говорит о себе только в терминах "мы", для которого быть—с—другим оказывается быть—как—другой, и даже, можно сказать, что для такого "я" важно вообще не быть, а выглядеть (казаться)... Повседневный человек — это каждый из нас, несмотря на все наши индивидуальные претензии. Это та часть нашего "я", которая отдана сообществу» [12. С. 141—142]. А дальше О. Арансон цитирует М. Бланшо: «Сколько людей включают радио и выходят из комнаты, вполне удовлетворенные далеким, едва различимым шумом. Абсурд? Вовсе нет. Главное ведь не в том, что один говорит, а другой слушает, но в том, что даже если ни говорящего, ни слушающего конкретно нет, есть какая-то речь, как бы смутное предчувствие сообщения, единственная гарантия которого — этот непрерывный поток ничейных слов» [36. С. 152].

То есть сообщество мира современного искусства создается средствами массовой информации, современными техниками, новым отношением к искусству. Последнее предполагает не уход от этого мира в реальность искусства, а выслушивание, претворение обычной реальности с помощью современного искусства. Выслушивания и претворения, позволяющие нам встретиться с «другими» (и с художниками и с теми, к кому они обращаются), обнаружить нашу общность с ними, но не в конкретной форме непосредственного общения, а в форме общения виртуального, опосредованного текстами и событиями современного искусства, общения прежде всего с художественными персонажами. Когда же мы почему-либо вдруг, случайно сталкиваемся с живыми создателями и носителями художественных ролей, событий или произведений, то с удивлением обнаруживаем, что они нам мешают, не имеют совершенно никакого отношения к виртуальным событиям искусства, противоречат им, и лучшее, что они могут сделать, — это быстро исчезнуть и больше никогда не появляться.

Часто современное искусство обвиняют в безнравственности, в культивировании насилия и секса, в том, что на место служению красоте и прекрасному оно поставило новизну, необычность, острые ощущения, бездушные события и коммуникации и т. п. Справедливы ли эти обвинения, действительно ли современное искусство прислуживает Сатане? С одной стороны, действительно, мы видим, что художники часто детально прорабатывают, эстетизируют и приподнимают секс, насилие и другие темные стороны жизни и существования современного человека, делая их привлекательными в глазах (особенно неподготовленных) зрителей и читателей. Но с другой — а как еще заставить человека понять, что все это, может быть, не в такой степени, как у героя, есть и у тебя, как заставить задуматься над этими темными сторонами жизни, выработать к ним отношение? Сухую мораль и нравственность современный человек давно уже не воспринимает; вовлеченный же искусством в события модернити он уже не может уклониться от переживания и осмысления проблем, имеющих этический смысл и окраску.

Прежде чем дальше говорить о современном искусстве и его функциях, приведу несколько наблюдений из своей жизни. В начале 1960-х гг., вернувшись из армии, будучи еще студентом, я под влиянием своего учителя Г.П. Щедровицкого стал ходить в консерваторию. Мы слушали Прокофьева, Шостаковича, Малера, Брукнера и многих других композиторов; почти каждое посещение было праздником, позволявшим погрузиться в удивительный мир современной музыки. Но за пределами консерватории я серьезную музыку не слушал, даже обычно выключал радио, когда, например, звучал Бах или Шуман. Для меня, да и для многих серьезная музыка была неотъемлемо связана с консерваторией, досугом, эстетическими переживаниями. Что сегодня? Я редко хожу в консерваторию, зато дома постоянно звучит первоклассный приемник, настроенный на волну «Орфея». Под аккомпанемент серьезной музыки я работаю (чуть понизив уровень звука), отдыхаю, убираю квартиру, едва ли не сплю (впрочем, один мой знакомый и спит под музыку, иначе он заснуть не может). И разве нас удивляет молодежь в метро или в парке, или на велосипеде с наушниками от плеера?

Но может быть, такова судьба только музыки? Возьмем театр и кино. В те годы, помню, выходя на улицу после хорошего спектакля или фильма, я буквально переживал шок, возвращаясь в обычный мир с его повседневностью и заботами. Мир театра и кино был резко противопоставлен миру обычному, первый был возвышен, трагичен, гармоничен, второй — поражал своей приземленностью. Сегодня же я тупо листаю с помощью пульта программы телевидения, на экране мелькают многочисленные ранее недоступные фильмы и театральные постановки. Как правило, они меня уже редко волнуют. «Представляется, — замечает О. Аронсон, — что к телевидению вряд ли применим могучий аппарат эстетического анализа, ведь сама идея высокого эстетического зрелища на ТВ выглядит достаточно странной... ТВ производит не вторую реальность, что еще можно говорить о кино, но производит знаки самой реальности... Знак в данном случае и есть та форма, которая не содержит в себе ничего, кроме указания на ту чувственную форму, которая должна быть задействована в восприятии... Визуальная система ТВ такова, что представляет потрясающую возможность не смотреть. Ведь любое извлеченное из системы изображение всегда уже связано с историей либо в качестве идеологии, либо в виде ностальгического ряда или как-нибудь иначе» [12. С. 126—127]. Кстати, и современный театр (не говоря уже о кино) вынужден трансформироваться, реагируя на необходимость включения в обыденность современной жизни. Блестящая постановка «Кармен» в «Геликон-Опере» поражает именно тем, что перед нами не знойная Испания, а городское гетто, замусоренное вышедшими из употребления техническими конструкциями и поломанными автомобилями, не девушки с табачной фабрики позапрошлого века, а городские проститутки и хиппи, мы видим не театрализированные жесты и позы незнакомых нам испанцев, а вполне известные нам по кино и жизни откровенные движения, в целом на сцене не атмосфера ретро, а именно модернити. И все это пронизывает прекрасное пение и музыка, исполняемые красивыми молодыми артистами, которые совсем и не похожи на артистов — перед нами не театр, а сама жизнь, и одновременно — современный театр.

Итак, привычное деление на «досуг и серьезные занятия», о котором писал еще Аристотель, на «обычную и эстетическую реальность» быстро уходит или используется в самом искусстве как материал для пародии или ностальгических сюжетов. Современное искусство вошло в обычную жизнь, потеснило и трансформировало ее. Современный человек оказался в новом, странном мире, где реальности искусства образуют полноценный ее план. Но ведь эти реальности — виртуальны и символичны? Но разве не такова и модернити? Разве события нашей жизни существуют сами по себе, а не как истолкованные и представленные (воссозданные) совершенно по-разному и противоположно в средствах массовой информации и современном искусстве? И разве само искусство не идет на поводу у обыденности модернити?

Все это закономерно, и тому было много причин. Современная техника и технология, позволившие ввести искусство или его суррогаты, которые, кстати, сегодня часто невозможно отличить от подлинников, прямо в дом и обычную жизнь. Современная жизнь и экономика, образование и эстетическое воспитание, подключившие к искусству человека «массовой культуры» (т.е. любого), а не только знатоков. «Уроки» искусствознания и экспериментирования в искусстве, «техники» интерпретаций, позволившие распредметить произведения искусства, обнаружить в них новые, постоянно умножающиеся смыслы и содержания. И многое другое, входящее в понимание модернити (современности).

К модернити я отношу эпоху, постепенно возникающую после Второй мировой войны, когда, с одной стороны, стало складываться ощущение Земли как единого пространства (экономического, коммуникационного, ноосферного), с другой — уже больше нельзя было игнорировать глобальные мировые проблемы (экологические, экономические, религиозные, культурные), с третьей — складывающуюся жизнь еще нельзя было отнести к истории. Модернити — это также наше отношение ко всем этим моментам. Указанная здесь характеристика современности обусловливает стремление к пониманию и общению на самых разных уровнях и горизонтах человеческого существования, а также потребность в осуществлении совместных проектов и социальных действий.

Тенденции к планетарной общности в модернити противостоит не менее мощная, противоположная тенденция — к обособлению разных культур, мировых религий, наций, образов жизни и т.п. В результате наряду с ощущением единой планетарной реальности для современного человека характерна вера в существование многих самоценных реальностей, соответствующих обособляющимся формам социальной или индивидуальной жизни. Эта вера находит свое выражение в культурологическом мироощущении и осознании, столь значимых для нашего времени. Но также в манифестах постмодернизма, настаивающих на невозможности создания «глобальных метанарративов», выдвигающих «несогласие» в качестве нового критерия истины.

Масло в огонь подлили и современные технологии, в рамках которых сегодня удается создавать интерпретации, технику и виртуальные реальности (телевизионные, компьютерные, аудиовизуальные), предельно сблизившие обычную и символические реальности. Любой текст научились истолковывать не только по-разному, но и так, что становится неясным его содержание (оно тонет во множестве интерпретаций, которые сами многообразно истолковываются). Любое мыслимое и воображаемое содержание теоретически может быть сначала воплощено как виртуальное событие, а затем и как вещественный артефакт. Достаточно вспомнить идеи освоения космоса или клонирования. Начинались они в области искусства и научной фантастики, затем перешли в сферу науки и инженерии, сегодня — это техническая и социальная реальность. И одновременно, наука и инженерия давно уже не рассматриваются как основная практика и реальность. Современный человек все больше приходит к пониманию, что практика и реальность многообразны, причем вклад в них наряду с наукой и инженерией вносят искусство, проектирование, общественная и культурная деятельность, религиозные и эзотерические формы жизни и проч.

Посмотрим теперь, что дает современное искусство. По меньшей мере, две вещи. Во-первых, у человека возникает особая оптика, которую можно назвать «художественной», т.е. он начинает видеть жизнь (и свою, и чужую, и мир в целом) с помощью произведений и текстов современного искусства. Конечно, и раньше эстетическое восприятие меняло видение человека, но, так сказать, отчасти, по принципу противоположности, например мадонны совершенны, а земные женщины или несовершенны или могут лишь бесконечно приближаться к мадоннам. А вообще-то, всегда сохраняется дистанция между событиями художественной и обычной реальности. Современное же искусство дает человеку художественную оптику буквально на все случаи жизни и, напротив, как бы приглашает его сблизить, отождествить обычные события с художественными. Во-вторых, художественная оптика и установки современного искусства посредством специальных практик (поп-арт, дизайн, мода, СМИ, современная промышленность) и личных психотехник (образовательных, эзотерических и др.) оказывают разнообразное конституирующее воздействие на жизнь современного человека, наряду с другими воздействиями меняют ее. И опять же, и раньше искусство влияло на жизнь, но это влияние по масштабу и последствиям было не столь значительным и к тому же узко направленным.

Войдя непосредственно в современную жизнь, став частью обыденности, искусство становится моментом социальности, но так сказать, рассеянной, неопределенной социальности. Действительно, с одной стороны, искусство как семиотическая система («семиозис искусства»), как особая психотехника («психотехника искусства») участвует в формировании культурных сценариев и через них социальности (социальных и властных отношений). С другой — современные художники понимают свое творчество как самовыражение и ответ на неясные запросы тех, к кому они обращаются. Потеряв четкую культурную ориентацию, современное искусство осознает себя уже не как мимезис, а как представитель самой жизни, как сама жизнь в ее многообразных тенденциях. Но ведь художник в своем творчестве может артикулировать самые разные стороны модернити, способствовать самым разным ее тенденциям. В том числе и тем, которые разрушают культуру. Правда, как понять, что культуру разрушает, а что является всего лишь культурной адаптацией и компенсацией? А также не является ли эта культура, которую многие художники поддерживают изо всех сил, уходящей с исторической сцены? Но тогда какая культура придет взамен? Поскольку средний художник не является мыслителем и этиком, он и не берется отвечать на эти трудные вопросы, а просто творит на своей ниве, способствуя самым разнообразным тенденциям модернити. Рассмотрим в связи с этим два примера.

В известном жанре эротических фильмов нас весьма часто приобщают к следующим событиям: вместо принятых в культуре относительно длительного знакомства, ухаживания и постепенного сближения влюбленных герой сразу, практически мгновенно, укладывает женщину в постель. Конечно, можно возразить, сказав, «но ведь это не любовь, а секс», однако как их различить, к тому же сегодня в кино и любовь часто разворачивается именно по такому сценарию. Другой сомнительный момент — постельные сцены на грани мягкого порно. Опять же, можно сказать, что и первое и второе кому-то необходимо для реализации, что художник волен изображать все, что он хочет. Но ведь есть еще так называемый неподготовленный зритель, а это в массовой культуре чуть ли не каждый второй-третий (подросток или наивный, простодушный взрослый, принимающий за норму все, что он видит в кино или на экране ТВ); есть и реальный массовый негативный эффект подобных фильмов. Я имею в виду, что подобные фильмы разрушают культурные сценарии любви и снижают любовную потенцию населения, поскольку ослабляют и ликвидируют границы и тайну, без которой любовь и эротическое влечение не существуют.

Не меньше, если не больше сегодня фильмов (и картин), где зрителю предъявляются патология и ужасы в самых разных вариантах и степенях. Здесь жестокие убийства, пытки, изнасилование, трупы, разнообразные извращения, какие только можно вообразить и помыслить, нападение на людей космических чудовищ и так далее и тому подобное, каждый сам может вспомнить массу примеров и вздрогнуть от страха или омерзения. Все эти произведения художник создает в поисках новизны, интересных событий (реальности), отвечая на запросы определенных зрительских аудиторий, но при этом он вступает в серьезный конфликт с другими аудиториями и в целом с культурой. Дело в том, что артикулируя и эстетизируя патологию, современное искусство, во-первых, способствует увеличению и так уж немалого клубка психических проблем и напряжений, во-вторых, приучает человека к социальной патологии, тем самым подталкивая к асоциальному поведению. Но может быть, все это уже не искусство? Тогда что? И как обнаружить границу между искусством и очень похожими на произведения искусства суррогатами? И как все же быть с проблемой ответственности современного искусства?

Отмеченные здесь особенности современного искусства могут быть поняты в свете хайдеггеровского понятия «постав» (Gestell), под которым знаменитый философ понимал не только современное состояние техники, где все строится и выступает как «средство для другого» в рамках поставляющего производства (даже природа и человек), но также как тотальную субъективацию и аксиологическое отношение к миру. Поясняя взгляды М. Хайдеггера, С. Неретина и А. Огурцов пишут: «Мир начинает взвешиваться по ценностям. Такого рода взвешивающий подход к миру постоянно тяготеет к переоценке ценностей... Переоценка ценнностей становится непрерывным процессом, в котором уже нет ничего устойчивого, сохраняющегося, инвариантного. Такова эпоха нигилизма, ставящая себе на службу все и вся, в том числе и самого человека. Эта эпоха в истории человечества — эпоха забвения бытия во имя "расходования сущего для манипуляций техники", "во имя «планирующе-рассчитывающего обеспечения результатов»", во имя "самоорганизующегося процесса всеохватывающего изготовления"» [108. С. 168]. В качестве еще одной особенности постава можно указать на «глобализацию», т.е. постав распространяется на все — природу, человека, даже саму способность мыслить.

Естественно, что постав захватил и искусство, поставив его на службу современному производству, понимаемому, конечно, в широком хайдеггеровском смысле. Это означает, по меньшей мере, следующее: разрыв старых связей и отношения искусства с другими сферами жизни (например, разрыв коммуникации «художник — зритель», трансформация отношения «художественная реальность — обычная реальность»), кризис классического понимания искусства (произведения, эстетического субъекта), выявление функций искусства в плане постава, т.е. привязка искусства к обыденной жизни (искусство как фон для работы, как особая социальная оптика, как форма организации деятельности и жизни и прочее), наконец, технологизация искусства, когда оно начинает пониматься как особая технология — семиотическая, психотехническая и т.д. Нельзя ли в этом случае предположить, что искусство как обыденность — это искусство, захваченное и порабощенное поставом, «искусство-постав»?

Итак, первая черта современного искусства — это то, что искусство превращается в постав, а следовательно, с одной стороны, искусство конституирует и обогащает действительность, но с другой — само искусство (в лице искусства-постава) обедняется, теряет глубину и духовное измерение. Действительно, использование искусства в целях постава предполагает совершенно другое его употребление: поверхностное, параллельное с другими занятиями человека, акцентирование не на тех сторонах содержания, которые были характерны для традиционного искусства.

Но модернити — это не только постав. В противном случае пришлось бы согласиться с мнением отдельных философов, что история действительно закончилась. Модернити — это также культивирование духовности и свободы человека, культивирование и сохранение культуры, правда, в ее современных множественных и самоценных формах. Посмотрим в связи с этим, что происходит с современным искусством. Но предварительно обсудим, что оно собой представляет вообще.

М. Бахтин показывает, что в произведениях искусства художник и зритель получают возможность творчески реализовать себя, собрать себя, прожить то, что в обычной жизни не может быть прожито вообще, выработать отношение к другому и культуре. Нужно, писал Бахтин, «войти творцом в видимое, слышимое, произносимое и тем самым преодолеть материальный внетворчески-определенный характер формы,., при чтении и слушании поэтического произведения я не оставляю его вне себя, как высказывание другого... но я в известной степени делаю его собственным высказыванием о другом, усвояю себе ритм, интонацию, артикуляционное напряжение, внутреннюю жестикуляцию... как адекватное выражение моего собственного ценностного отношения к содержанию... Я становлюсь активным в форме и формой занимаю ценностную позицию вне содержания - как познавательно-поэтической направленности» [24. С. 58—59]. Именно потому, что в искусстве человек создает и находит реальность, построенную им самим, но одновременно выстроенную и по «законам» бытия, новоевропейская личность получает возможность прожить и разрешить противоречия, обусловленные двойным ее существованием — как индивида и субъекта культуры, или, говоря иначе, несовпадение личности и культуры перевести в форму жизни и творчества. Здесь как раз и обнаруживается целительная и спасительная (катарсистская) функция искусства. Принципиальный вопрос — по-прежнему ли искусство сегодня, в эпоху наступления постава, целительно и спасительно? По-прежнему ли произведение искусства может выполнять свою медиативную роль в отношениях, связывающих человека и культуру? Чтобы понять, как можно ответить на этот вопрос, продолжим обсуждение природы искусства.

Искусство — это всегда чудо, в том смысле, что в искусстве за счет семиотических и психологических механизмов создается реальность, вроде бы не существующая в обыденности. Как писал еще Леонардо да Винчи в «Книге о живописи», хотя нам даны только плоскость и краски, но зритель видит «широчайшие поля с отдаленными горизонтами», «живопись только потому кажется удивительной зрителям, что она заставляет казаться реальным и отделяющимся от стены то, что на самом деле ничто» [59. С. 164, 176]. Именно в попытке осмыслить существование художественной реальности и родилась концепция мимесиса. Но эта концепция фактически отводит искусству в плане существования вторичную роль — всего лишь подражения бытию, а не самого бытия! В XX в. эта позиция постепенно преодолевается, сначала в признании и за художественной реальностью относительной автономии (как пишет Ортега-и-Гассет — «пусть воображаемый кентавр не скачет в действительности по настоящим лугам и хвост его не вьется по ветру, не мелькают копыта, но и он наделен своеобразной независимостью по отношению к вообразившему его субъекту. Это виртуальный или, пользуясь языком новейшей философии, идеальный объект» [108. С. 202]), затем в утверждении полноценности художественной реальности. Но Хайдеггер преодолевает и это понимание, утверждая, что именно в искусстве раскрывается, выявляется и удерживается «истина бытия»: «художественное произведение, — пишет он, — раскрывает присущим ему способом бытие сущего. В творении совершается это раскрытие—обнаружение, то есть истина сущего» [163. С. 72]. О том же несколько иначе писал и М. Мамардашвили, говоря, что в лоне произведения рождается и художник и зритель. Другими словами, подлинное искусство — это не мимесис, а форма полноценной жизни. Так что предположение, что современное искусство может помочь нам на нашем пути спасения, не такое уж неправдоподобное.

Более того, именно искусство, если, конечно, оно современное, помогает оживить человека, заставить его видеть (слышать, ощущать) заново, реагировать на краски и звуки. Спрашивается, почему, разве он и так не видит и не слышит, ведь человек вроде бы еще не умер? Но разве жизнь поставом, искусство-постав не блокируют наше видение и слышание, наши чувства? Блокируют, именно в силу того, что они сформированы поставом, структурированы, настроены на привычное восприятие и переживания, уже давно не требуют работы и изменения человека. Но если человек каким-либо образом оказывается вовлеченным в современное искусство, оно его выслушивает, испытывает, заставляет работать, выходить из себя, спасать от самого себя. Маленький пример. В пьесе «Играем... Шиллера» в постановке Р. Туминаса (театр «Современник») есть такая сцена. Елизавета, которую блистательно играет Марина Неелова, должна принять трудное решение — послать на смерть Марию Стюарт. Елизавета колеблется, но присутствующий здесь же ее советник настаивает на решении, апеллируя к высшей необходимости и ее ответственности перед государством. Художественно эта сцена решена так: принимая мучительное решение, Неелова напряженно ходит по сцене, держа в руках поднос, на котором стоят бокалы, до самых краев наполненные водой; когда ей не удается не пролить бокал, советник тут же подливает воду, так что необходимость удерживать поднос в строго горизонтальном положении постоянно присутствует. Спрашивается, почему не позволить Нееловой сыграть эту сцену безо всяких ухищрений, демонстрируя одни переживания? А потому, что переживания, проигранные в тысячах произведений живописи, театра и кино, не являются для нас событиями. Однако когда мы видим, что Елизавета параллельно с принятием экзистенциального и фатального решения носит по сцене поднос с бокалами воды, которые она судорожно пытается не разлить, а ее советник, подливая воду, все время поддерживает это напряжение, мы невольно начинаем разгадывать загадку, предложенную Туминасом: зачем этот поднос, что все это означает? Причем вынуждены сопоставлять эквилибристику с подносом и странные действия советника с переживаниями Елизаветы, в частности, уяснением ею необходимости следовать своей миссии королевы. Мы начинаем видеть второе с помощью первого, и именно за счет их полного несовпадения перипетии с водой становятся новой художественной формой, позволяющей зрителю заново пережить (снова прожить) то, что происходит с Елизаветой. Нетрудно заметить, что новая художественная реальность включает в себя как необходимый момент также чисто искусственный план. Мы переживаем не только события, о которых пишет Шиллер, но и то, как все это сделано режиссером, как сыграно актерами. Необходимым условием является и наша работа по отгадыванию загадок, поставленных режиссером, но не как самоцель и не для игры ради игры, а чтобы войти в художественную реальность и полноценно прожить ее события. Иначе говоря, все эти приемы, да и наша работа — только средства, помогающие нам в устремлении к жизни (если только, конечно, в нас еще осталось это желание жизни).

Рассмотрим еще один пример. Несколько лет тому назад на ТВ прошел замечательный фильм австралийского режиссера Джейн Кемпион «Пианино». Формальный сюжет этого фильма таков. Талантливая немая пианистка со своей маленькой дочерью выходит замуж по объявлению за незнакомого ей человека и приезжает к нему в какое-то поселение миссионеров, расположенное далеко от цивилизации в джунглях. Она привозит с собой пианино, которое ее муж, несмотря на протесты своей жены, выгодно меняет на большой участок земли. Но человек, купивший пианино, влюблен в героиню и предлагает ей обучать его музыке, а на самом деле пытается ее соблазнить, продавая ей пианино по частям за предоставляемые ему ласки. Кончается тем, что и героиня влюбляется в своего соблазнителя и отдается ему. Когда же муж узнает об этом, то в припадке гнева он отрубает своей жене палец, чтобы она уже никогда не смогла исполнять музыку. Впрочем, внешне все заканчивается «хэппи-эндом»: муж отпускает свою жену с человеком, которого она полюбила, они уезжают на родину, где пианистка снова учится играть на пианино. Последняя сцена весьма символична — пианистка неуверенно (поскольку один ее палец протезирован) исполняет на пианино простенькую мелодию, а муж накрывает ее платком, как попугая, и целует.

Продумывание этого фильма и дальнейшее обсуждение показало, что понимается он зрителями неоднозначно. Лично у меня сразу возникло четыре интерпретации: это рассказ о любви немой талантливой пианистки, закончившийся относительно благополучно, это символическая история гибели и совращения духа (талантливая пианистка, жившая одной музыкой, в конце фильма превращается в обычную женщину, которая любит своего мужа и дочь и уже спокойно относится к музыке), это исследование страсти в процессе ее зарождения и протекания, это, наконец, драма столкновения двух культур (мещанской и художественной). Но у других зрителей были и другие прочтения, например, на Западе широко обсуждались феминистская и фрейдистская интерпретации. Спрашивается, о чем этот фильм? О том или другом или обо всем сразу, но тогда, может быть, «Пианино» сразу задумывалось Джейн Кемпион как много разных произведений? Но есть и еще одна проблема.

Если прочесть «Пианино» как культивирование и историю страсти, то этот фильм вряд ли поможет современному человеку разрешить мучающие его проблемы. Но если прочесть его иначе — как историю гибели и совращения духа или же как дилемму подлинного искусства и искусства-постава (например, когда героиня исполняет музыку, чтобы выкупить пианино, а также в конце фильма), то, напротив, в этом произведении обсуждается одна из центральных проблем времени.

Нетрудно предположить, что само по себе, без дополнительных разъяснений «Пианино» однозначно прочитано быть не может. Следовательно, современное произведение искусства должно быть дополнено концептуальными разъяснениями, которые позволяют и художнику и зрителю воссоздать новую художественную реальность. И действительно, например, в «Геликон-Опере» зрителям предлагаются программки, где излагаются не столько либретто оперы, сколько концепции, помогающие зрителю войти в художественную реальность новой постановки спектакля и полноценно прожить ее. И не только — без творческой работы самого зрителя, без работы, направленной на уяснение смысла происходящего на сцене, уяснения способа создания спектакля, отношения новой постановки к оперной традиции, без вживания в игру и пение актеров — без всего этого событие спектакля в «Геликон-Опере», вероятно, состояться не может.

Впрочем, здесь тоже два разных отношения. Один зритель увидит в «Пианино» просто прекрасное произведение, тем более; что этот фильм очень красив. Другой — будет искать сюжет, позволяющий ему изжить свои сексуальные проблемы, и, действительно, найдет для этого богатый материал. Третий, как, например, я, опознает здесь драму гибели духа или дилемму подлинного искусства и искусства-постава. Но почему, спрашивается, я обнаруживаю в «Пианино» именно это, а не что-то другое, скажем, то, что увидели другие зрители? Ну, во-первых, я тоже вижу в «Пианино» указанные сюжеты — традиционно эстетический и сексуальный, но они меня волнуют меньше, чем два последних. Меньше потому, что для меня сегодня проблемы духовного существования или подлинной жизни в искусстве являются экзистенциальными, их решение помогает мне жить осмысленно и видеть перспективу. Во-вторых, мои исследования показывают, что красота — понятие культурно-историческое и содержательное и еще нужно понять, является ли прекрасным то, что внешне выглядит красивым, например сегодня во всех мыльных сериалах перед нами выступают исключительно красивые женщины. Да и демонстрация в кино сексуальных сцен имеет две стороны: для одних это реализация, а для многих других — патология.

Не должны ли мы в этом случае сделать два важных вывода? Один, что современное произведение искусства само по себе, без художественных концептуализации и работы (культуры) зрителя, уже не в состоянии выполнять свои функции. Другой, что современное искусство, чтобы соответствовать модернити, которое явно катастрофично, должно найти такие темы и сюжеты, такую форму, породить такую художественную культуру, которые помогут человеку в его движении на пути к спасению. Однако важно правильно понимать первый вывод. Я не хочу сказать, что современное искусство сводится к художественной концептуализации, последнее только необходимый момент. Главное все же само искусство как форма современной жизни. «Пианино» именно потому можно считать современным произведением искусства, что оно заставляет нас видеть, слышать, переживать, жить. Параллельно или после мы осмысляем, продумываем произведение, но эта работа мышления всего лишь помогает нам пройти в художественную реальность и пережить ее события. В связи с этим становится понятным размышление И. Хейзинги, который писал, что «для искусства было некогда благом в значительной мере не осознавать ни того смысла, который оно несет, ни той красоты, которую оно творит; вместе с уверенностью сознания своего высокого назначения оно что-то утратило от своего вечно детского бытия» [164. С. 192]. Если искусство современно, то оно возвращает нас в лоно самой жизни («вечно детского бытия»), когда же в целом необходимые в искусстве схемы и концептуализации выдаются за само искусство или подчиняют себе художественное творчество, то искусство умирает или становится поставом.

Отменяет ли все сказанное другие функции искусства? Конечно, нет, во все времена искусство выполняло еще несколько функций:

мировоззренческую, состоящую в том, что искусство во всех известных нам культурах поддерживало основные культурные сценарии и картины мира; достаточно вспомнить древнеегипетскую скульптуру, архитектуру и живопись или античное искусство, где боги и их отношение к людям выступали основными событиями и сюжетом;

психической адаптации, позволяющей человеку реализовать свои идеалы (например, видеть и слышать богов или получать доступ к другим, подлинным мирам), а также проживать нереализованные в обычной жизни более простые желания; на волне переживания эстетических событий человек получает возможность реализовать свои «блокированные» желания, правда, в том случае, если их структура сходна со структурой эстетических событий художественного произведения [140. С. 58-64; 11].

витальную — т.е. искусство с того момента, когда оно обособилось и было осознано как реальность, отличная от других форм существования, образовало самостоятельную и самоценную сферу человеческой жизни. Это стало очевидным не только для художников, но и для многих людей в последние два столетия.

инновационную, проявляющуюся в том, что искусство является точкой роста культуры, своеобразной экспериментальной площадкой, где художник и тот, к кому он обращается, создают, «выращивают» сначала в семиотическом плане, а потом в психотехническом новые формы жизни и переживания.

Тем не менее сегодня в связи с экспансией постава на первый план выдвигается воссоздание и культивирование именно катарсистской функции искусства, т.е. поиска способов разрешения в искусстве противоречий между современным человеком и техногенной цивилизацией. Претерпевая кризис, находясь в становлении, и человек, и культура реализуют свою жизнь в множественности разных форм существования. В этом плане современное искусство не может ограничиться только созданием произведений искусства, оно не может не быть эзотерическим, не может не создавать новую художественную культуру, включающую порождение художественных реальностей, новые формы жизни человека в искусстве, открывающую человеку перспективу жизни и спасения.

Здесь, правда, мне могут задать интересный вопрос: «А откуда вы знаете, что события пойдут именно так, как вы пишете, почему это главное — помочь человеку на его пути к спасению, а не создание, скажем, условий для максимальной реализации его желаний?» Что на это можно ответить? Все дело в том, какие желания и какие последствия возникают в результате их осуществления. Если желания ведут к гибели человечества и человека, к обеднению искусства, утрате им духовности, то не лучше ли от таких желаний отказаться? Все дело также в том, что нас устраивает. Меня лично мало устраивает мир без подлинного искусства и ответственности. Кого-то, возможно, все это устраивает, но речь в данном случае, как правильно отмечает Фуко, идет не о том, что есть, а об установке. Современность как установка предполагает мое личное отношение к современности и определенное участие в ней. Другое дело, совпадет ли моя установка с вектором реального исторического движения или нет. Но это от меня зависит уже в малой мере. Конечно, я стараюсь понять и угадать будущее, но и другие мыслители не дремлют, однако видят его иначе. Я, конечно, надеюсь, что особенности моей личности и работы создают условия для наступления будущего, но надежда и абсолютное знание — вещи разные.

В заключение вернусь к проблеме ответственности современного художника. Но может быть, такой проблемы и не существует? Или она существует, однако не как проблема современного искусства, а как этическая проблема поведения современного человека, слабо отвечающего на грозные вызовы времени, по большей части игнорирующего их. Поскольку художник не только художник, но и человек, ему приходится решать дилеммы профессии и жизни, когда они начинают расходиться и работать друг против друга. Вряд ли сегодня можно определенно сказать, что в таких случаях нужно делать. Здесь приходится положиться на инстинкт самосохранения, присущий самому человеку, ну и, конечно, на размышление, рефлексию и профессиональную культуру. Думаю, в какой-то степени художник должен понимать последствия своих смелых экспериментов для неподготовленного зрителя (читателя) и в целом для культуры. Сегодня он нередко этого не понимает и не хочет понимать. Здесь, понятно, не обойтись без грамотной и доброжелательной критики. Впрочем, нельзя и перегнуть палку, требуя подчинить современное искусство морали. Эффект может быть только противоположным; искусство, как и Восток — дело тонкое. Но требовать от художника, как человека, этически значимого поведения необходимо. Кстати, именно потому, что он художник. Ведь искусство должно работать на культуру и человека, а не разрушать их.

Заканчивая, замечу, что, противопоставляя классическое искусство современному, «искусство-постав» — искусству как форме современной жизни, я имел в виду идеальные типы. В конкретном художественном творчестве и жизни традиционное и современное пересекаются и сосуществуют, что, кстати, обогащает и само искусство. Я смотрю ТВ-передачи, читаю романы и слушаю «Орфей», но это не мешает мне ходить в консерваторию, театр или кино и снова и снова собирать и реализовывать себя в искусстве. Современное искусство, превращаясь в обыденность или пытаясь ответить на духовные запросы времени, не перестает от этого оставаться искусством, не столько отрицает классическое искусство, сколько использует его для своих целей как средство и материал. А человек, чтобы понимать и традицию, и новое в искусстве, вынужден делать очередные шаги в своем развитии.









Дата добавления: 2015-03-14; просмотров: 804;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.04 сек.