Традиция, порядок и мера.
Традиция — это не бессмысленное, иррациональное следование стереотипам. Это следование порядку. Любой член общества в народной культуре ответствен за порядок, который начинается с него самого. Он должен сидеть за столом в предназначенном ему месте. Одеваться соответственно полу, возрасту, ситуации. Считается, что нарушение порядка опасно ему самому (надев юбку не через голову, женщина навредит своему здоровью). Соблюдение обычаев и есть порядок. Даже заговор или молитва — это нужный порядок слов. При нарушении порядка человек страдает.
Это значит, что порядок — вовсе не стереотипизированный автоматизированный опыт. Его поддержание требует усилий и ответственности. Нарушение баланса (например, беременность женщины) опасно. Такое нарушение устраняется предохрани-тельными обрядами — «обрядами порядка». Среди вещей и сил, окружающих человека, он имеет свою долю, свое счастье. Представление о доле — непременная константа любой народной культуры. Сам порядок подчинен мере, соблюдение которой всегда бросается в глаза тем, кто изучает народные культуры.
Поскольку весь мир регулируется порядком, то существует, следовательно, возможность предсказывать события (прогностика). Подобные представления требуют утонченного восприятия времени. Есть культуры, особенно в этом преуспевшие, как древнекитайская, кельтская или языческая чувашская.
Понятия о порядке обнаруживает уже человек каменного века. Ученые открыли, что в палеолитических пещерах фигуры животных и людей размещены от входа до конца пещеры в определенной последовательности. Идея порядка рано стала основой философского мировоззрения у древних греков (особенно в милетской школе). Не воля богов, а «номос» (закон, порядок) правят в мире. В Древней Индии этому соответствует понятие «рта». Подобные развитые концепции о порядке относятся к иному типу рациональности, чем формально-логическая рациональность, ко-торая стала господствовать в европейском мировоззрении. Tрa-диция как порядок организовывает народные культуры.
Традиционалистской рациональностью прежде всего интересуется историческая этнология. Можно сказать, что в этом направлении она сосредоточивает свои основные теоретические условия и что они не пропали даром. Вся гуманитарная наука обогатилась за счет того, что Клод Леви-Строс доказал, что народам с архаической культурой свойственно логическое, а не дологическое мышление. Только работает оно не формально-логическими умозаключениями, а иначе — путем поэтапного снятия противоречий (отскоком). Достижения исторической этнологии позволяют по-новому посмотреть на важнейшую категорию — традицию.
Понимание традиции, особенно в смежных с этнологией науках, оказалось синонимом косности, чуть ли не невротической связанности человека закрепленными нормами. Это произошло вследствие того, что в таких науках (у части социальных психологов, социологов) традиция стала понятием, замещающим обычай и ритуал, из нее была изъята всякая рациональная деятельность. Вся современная ситуация показывает, что это неправильное понимание. Педагоги убедились, что усвоение традиции требует не слепого повторения, а рефлексии и научения. И это положение укрепляется не только доказательствами архаической рациональности Леви-Стросом, но и старыми, но позабытыми по- зициями, развитыми Максом Вебером, о том, что традидии пред- ставляют собой источник значимостей, т.е. традиция — не сплошная стереотипизация, а некое поле смыслов для человеческой деятельности.
Подобно тому, как в мышлении архаического человека существует экран из мифов, отражаясь от которого отскоком движется мысль, так и в народной культуре существует экран из ценностей, или концептов культуры, который структурирует рациональный опыт. Совокупностью устойчивых концептов культуры, оформляющих рациональный опыт, но в свою очередь зависящую от этого опыта, и является традиция.
2. Понятие о культуроценозе.Веши, которые нас окружают в нашей сегодняшней повседневности, соответствуют нашему вкусу: они либо нами выбраны и куплены, либо мы пришли в такую среду, вещи которой нас устраивают. Употребляем здесь термин «вещь» в широком смысле реалий повседневности. Можно сказать, что каждая такая вещь выражает наше собственное суждение и предпочтение. Если заимствовать понятие литературоведения, то такая вещь выражает голос автора. А вот в народной культуре очень мало вещей личностного звучания. У всех вещей, ее наполняющих, есть свои голоса, но там, как в романах Достоевского, нет голоса автора. Вещи как бы независимы от человека. У них свой порядок. Они могут от него убежать и даже, как в одном мифе южноамериканских индейцев, поднять бунт против человека. Отношение к вещам в традиционной культуре не интимно-личное, а объектно-инструментальное. Успеху деятельности, направленной на выживание, служат социальные институты, орудия, жилище, даже рассказывание сказок (у охотничьих народов положено их рассказывать зимой для привлечения зверей и удачной охоты).
Культура, в основе которой лежит рациональный опыт, оформленный традицией, порядком и мерой, и к которой человек относится инструментально, является культуроценозом. Это та сторона культуры, которую как среду человек получает с рождением. К этой культуре человек не относится потребительски или как творец, он участник диалога с ней. Культуроценоз — это такой аспект культуры, где ее компоненты удерживаются взаимными связями. Эти связи, конечно, результат деятельности чело-века, но вовсе не преднамеренной. «Голоса вещей» в культуроце-нозе звучат без «голоса автора», т.е. создавшего их человека. Компоненты Культуроценоза находятся в строгих распределительных размещениях по отношению друг к другу. Эти-то размещения и воспринимаются как порядок и мера. Одна чеченская пословица фиксирует порядок вещей с присущей народной культуре точностью. «Что надо делать срочно? Труп похоронить, девушку выдать замуж, а гостя накормить». Размещения составляющих компонентов культуроценоза не зависят от близкой или дальней позиции человека. Здесь нет положения, аналогичного требованию смотреть на живописное полотно художника-профессионала с определенного расстояния. В культуроценозе вещи остаются теми же, независимо от позиции человека: например, орнамент является частью предмета, обычно неся в» себе идею его действенного начала, а не просто украшением и поэтому может быть расположен в месте, которое не видно.
В культуроценозе перед нами предстает та самая организация, которую Аристотель называл топической. Культуроценозные топы включают распределение территории, хозяйственных угодий, сельскохозяйственных культур и пород животных, типов домов, танцев и песен, доли и счастья, брачных партнеров. Наукой неплохо исследованы разные стороны культуроценозов. Большая заслуга здесь принадлежит французскому ученому Марселю Моссу, изучавшему процессы дарообмена как распределения благ. Целая эпоха в изучении распределительных связей в биологии связана с именем Николая Вавилова. Фольклористы всего мира выявили огромные пласты народных представлений о судьбе и счастье. Голландский медиевист Йохан Хейзенга развил целостную распределительную концепцию культуры как игры. Клод Леви-Строс и другие специалисты по брачным системам показали значение распределительно-дополнительных связей («обмен женами»). Распределение культуроценозов в целом представлено в американской концепции «культурных ареалов», немецкой — «культурных кругов», в отечественном учении и о хозяйственно-культурных типах, и историко-этнографических областях.
Будучи объективированными и достаточно автономными, куль-туроценозы оказываются сдвинутыми в сторону природы. Поэтому исследователи увидели их сначала в обличьи адаптивных систем (таких, как культурные ареалы, а в отечественной науке — хозяйственно-культурные типы и антропобиоценозы академика Валерия Алексеева). Но в человеческой деятельности адаптивный процесс оказывается подчиненным распределительному. И весь огромный опыт Человечества это подтверждает. Картофель, происходящий из Чили, занял миллионы гектаров в Ирландии, Польше и Белоруссии. Гречка, происходящая из Тибета, стала совершенно украинской культурой. Мы носим брюки, созданные кочевниками Центральной Азии, и слушаем звуки ими же изобретенной скрипки, которая первоначально имела струны из конского волоса.
Природа в культуроценозе не агрессор, к диктату которого надо адаптироваться, а соучастник культурного процесса. Такое состояние соотношений с природой можно охарактеризовать как «примирение с природой». Это происходит тогда, когда осознается ее необходимость и ее красоты. Требование Талмуда не сжинать последние колосья («край поля») и не сбривать с лица мужчины все волосы («пейсы») — это примирение с природой. Но ведь то же самое мы видим в обычае многих народов не обрушивать последний сноп, а проводить с ним обряд в честь Матери (Отца, Деда) хлеба. Таких обычаев множество, и они образуют целую философию экологии народных культур.
Культуроценозы связаны с естественно-географической средой, но не адаптационно, а стилистически. Огромная Сибирь представлена на юге лесостепью, тайгой, тундрой, долинами больших рек, морским побережьем. Но до российской ее колонизации все народы Сибири были охвачены распределительными взаимодополнительными отношениями, составляющими общий культуро-ценоз. Выдающийся археолог и этнолог Валерий Чернецов не был согласен с делением культур Сибири на несколько хозяйственно-культурных типов (рыболовов морских побережий, оленеводов тундры, пеших лесных охотников, рыболовов бассейнов больших рек, скотоводов степей). Он предпочитал говорить о едином сибирском хозяйственно-культурном типе. Но перечисленные типы реальны. Только их следует рассматривать внутри общего сибирского культуроценоза. Аборигены Австралии были рассеяны в разных ландшафтно-климатических зонах: пустынях Центральной Австралии, на морских побережьях и островах, в зонах тропических лесов на севере материка. Тем не менее их культура имела общие стилевые особенности. Сеть обменных распределительных отношений охватывала весь материк. То же самое можно сказать об океаническом культуроценозе, где главенствовал стиль, связанный с морем. В кавказском культуроценозе определяющая роль принадлежит отгонному животноводству.
3. Личность, нрав, обычай и норма.Стиль в историко-этнологическом смысле — это черта быта, возникшая как следствие «примирения с природой». Такой стиль — поведенческие черты личности. Своенравный характер сибирского охотника вызван его одиночеством, необходимым для промысла, и отсутствием личной зависимости. Кавказский характер порожден горной средой и необходимостью в любой момент защитить свое стадо и достоинство. С историко-этнологической точки зрения верна теория Макса Вебера о том, что протестантская бережливость (аскеза) была мотивацией, ведущей к капитализму. Капиталистическая аскеза создала новоевропейский культуроценоз.
Личность, находящаяся в культуроценозе, уже не просто носитель культуры, но партнер диалогических отношений с нею и с природой. У такой личности ключевое положение. Стратегия ее поведения по отношению к природе ясна — примирение. Но каково ее поведение по отношению к культуре?
Историческая этнология, обладающая огромным временным диапазоном, позволяет увидеть три стадии личностного поведения: нрав, обычай и нормы. Современное общество целиком регулируется нормами. Когда мы обращаемся к народным культурам, сохранившимся внутри современного общества, мы говорим об обычаях. А вот бытописатели античности или автор «Повести временных лет» чаще обсуждали проблему нравов. Нрав — это безличное природное начало в личности. Его проявления всегда опасны для общества. И любые общества с этим боролись. Людей, которые не справлялись со своим нравом, изгоняли — у австралийских аборигенов, у чукчей, у американских индейцев. Так на Кавказе возник абрек, на Балканах — юнак и гайдук, «человек вне закона» в Европе. Этот тип личности становится персонажем героического эпоса. Богоборчество библейского Иакова следует рассматривать в том же плане — как выражение того параметра личности, который находится в культуроценозе. Это героически-аскетическая сторона личности, формировавшая соответствующие персонажи в реальности и в эпосе.
Обычаи часто трактуются как содержание традиции. Это верно, если рассматривать последнюю как «живую традицию», что в русском языке раньше обозначалось как «предание». Обычаи тоже сконцентрированы вокруг личности. Если говорить языком американского методолога Майкла Полани, то обычай — это личностное и периферийное по отношению к ядерному (фокальному) знанию знание социума. Поэтому обычай способен представлять культуроценоз в социуме.
Сам же социум контролируется нормами. Они транслируются как эталоны и образцы. Личность не имеет практически возможности вмешиваться в нормы.
4. Понятие об антропоценозе.Личность тем и отличается, что она занимает исключительное место по отношению и к культуре, и к природе. Когда говорят о человеке, что «он — личность», имеют в виду именно это самостоятельное положение, открытое к культуре, к природе. Но не замкнутое. Опасность личности замкнуться исходит от повседневности.
Все-таки «голос автора» в окружающем человека вещном мире появился довольно рано. Даже в обществе австралийских аборигенов были выдающиеся мастера, специалисты в чем-то, удачливые охотники, лекари. Но их искусство служило обществу. Видимо, появление вещей, интимно связанных с человеком, относится ко времени социального расслоения. «Богачи» у североамериканских индейцев, раздающие «до тла» все свое богатство (пот-лач) еще не знают такой интимности. Но царь Одиссей, сам соорудивший свою кровать, уже знает. И на более ранней стадии гомеровского общества эта интимность уже появилась. Вспомним хотя бы доспехи Гектора или щит Ахиллеса. Конечно, все эти персонажи сейчас только знаки аристократической трансформации древнегреческого общества.
Аристократизм как особое, личностное отношение к окружаю-щей человека действительности появился не на пустом месте. Во время странствий по «печальным тропикам» в 30-х годах нашего века Леви-Строс хотел купить у индейцев для коллекции сосуд. Но они ответили, что он принадлежит девочке (возраста 3—4 лет) и что надо у нее спросить разрешение. Конечно, бросается тут в глаза то, что наши дети играют в куклы, а дети индейцев — в культуро-ценоз: сосуд принадлежит девочке в силу распределительных отношений. Вот когда человек, как царь Одиссей, отбрасывает эти отношения и сам создает свою среду, свой уют, — вот тогда в вещах появляется «голос автора», и о себе заявляет повседневность.
Но историческая этнология опять предупреждает: повседневность, которую мы в наше время отличаем от нормированного труда и праздника, тоже ставшего нормированным, появилась из быта. А быт был шире того, что сейчас мы считаем повседневностью. Юрий Лотман очень точно определил, что быт — «это мир вещей прежде всего». Тот самый мир вещей, интимно связанный с человеком и где Одиссей проявил себя чуть ли не революционером. Дело в том, что тот мир, куда внедрился Одиссей, принадлежал женщине. Это она строила жилище и сооружала постель. Готовила пищу и шила для членов семьи одежду. Под защитой женщины всегда теплился быт, как искра, которую она утром раздувала в очаге. Есть такая черта в архаических культурах — «мужские дома», где весь день проводят мужчины, как, например, у жителей Океании. Вокруг мужских домов расположены маленькие хижины, где живут женщины с детьми. Мужчины ходят туда украдкой. Быт в античности был удален от публичной общественной жизни. Древние греки жили в невзрачных домах, а мужчины проводили день на горе, в гимназиях, академиях. Может быть, мы обязаны легендарному царю Одиссею за то, что он положил начало новому положению дел — европейской повседневности. Она прошла большой путь, чтобы предстать перед нами в виде той культуры, которая нас окружает и создает уют.
Разве можно говорить об уюте, не вспомнив того, кто его организовывает? Женщина у бродячих охотников и собирателей бушменов, когда солнце клонится к горизонту, подметает площадку, чтобы устроить ночлег для своего спутника и себя. У центрально-азиатских кочевников она воздвигает кочевое жилище — юрту. У чеченцев она приглашает своего супруга войти в новый дом. Цивилизация существует ради женщины, — говорят моралисты прошлого и настоящего. Мужчина же становится личностью в силу своей сопричастности женщине. Все подвиги Одиссея — это ступени приближения к Пенелопе. В персидском эпосе Рустем узнает в поверженном богатыре своего сына Зураба только по «женским вещам», полученным тем от матери. Это женщина исторически привела мужчину к комфорту повседневности. Гендерные исследования — сейчас одно из самых перспективных направлений в исторической этнологии.
5. Исследование повседневности.Ранг повседневности высок в современности. Человек со своим вкусом с, казалось бы, неприметными бытовыми потребностями оказался двигателем прогресса, определителем хода всей цивилизации. «Человек повседневный» становится в центре этнологической науки. Обращение к повседневности уточняет предметное видение исторической этнологии. Итак, эта дисциплина культуроценозы, «где» вещи и становление повседневности убеждает нас, что на месте культуроценозных систем возникают иные, где гармонично слиты человек и вещный мир. Система, где лич-ность проявляет себя через вещи, — это антропоценоз. От куль-туроценоза он отличается прежде всего масштабом: антропоценоз атомарен и относительно замкнут. Это семья с ее традицией, династия, клуб по интересам, фирма. В антропоценозе повседневные вещи начинают приобретать идеологическую функцию. Это уже не вещи культуроценоза с инструментальным к ним отношением. Трубка или бинокль, принадлежавшие дедушке, не предназначены для всеобщего обозрения, как и клубный галстук. Но все эти вещи выражают личность. Связь этих вещей с их владельцами и эмоциональна, и рациональна. Повседневность полна ду-ховного содержания. Гуманизм, формировавшийся в эпоху Возрождения, и был в сущности направлен на признание ценности повседневности. И вообще проблема ценностей в культуре возникла как предощущение антропоценоза. Историко-этнологическая постановка ценностной проблематики должна быть переведена из плана культуры в план личности. И здесь мы получаем архетипы вещей не в культуроценозном, а в антропоценозном регистре. Так, если в культуроценозе вещь — нечто объемное и твердое, то в антропоценозе вещь — открыто или скрыто антропоморфный предмет, «принадлежащий» человеку. Архетип жилища в культуроценозе — устойчивая конструкция, в антропоце-нозе — императив «человек не должен ночевать под небом». Ар-хетип пищи — «твердая» еда (хрустящая вафля, куски мяса, при-готовленного с костями) в культуроценозе; императив «человек не должен ложиться спать голодным» в антропоценозе и т.д.
Не крупномасштабные события, а повседневность как виталь-ное поведение образует антропоценоз. Здесь неразличима story и history, семейная легенда и знаменательные события. Случайность, окказиональность здесь заменяют событие. Обращение современных историков к казусу (единичности, документированному случаю) — это обращение к изучению антропоценозов. В центре антропоценоза стоит не событие, а со-бытие его членов, людей с людьми, людей с вещами.
Личность образуется здесь не распределительно, а на четкой ценностной оси. Идеалом является уже для человека не жанровый конструкт устного эпоса, а реальный дядя Серго, дядя Ваня или дядя Нема. Личность в антропоценозе образуется не через распределительное распадение, а через идентификацию, т.е. синтетически. Такая синтезирующая сторона антропоценоза имеет одно важное последствие.
6. Этносы и этничность.Этносы в том виде, в каком их наблюдает современная наука, представляют собой антропоценозные общности, образованные разделяемой для всех их членов идентификацией (этничностью). В этих антропоценозах их носители прикрепляются к общим материальным и духовным ценностям. Иначе говоря, современные этносы не самодостаточные сущности, образующие то, что в философии называется онтологической картиной мира (общее устройство мира). Кроме того, у некоторых философов само понятие онтологии функционально, а не морфологично. Этничность как самоидентификация свойственна и древним этносам, где огромную роль рано играла генеалогия. Эллины вели себя от Эллина, ляхи от Ляха, чехи от Чеха и т.д. Почитание подобного этноар-ха — явное свидетельство антропоценозной связи людей. Конечно, для выработки такой самоидентификации требовалось большое время. Но она может проходить ускоренными темпами. Так, у чеченцев в условиях расселения на плодородной северокавказской равнине, но при постоянной опасности от врагов существовал обычай принятия иноплеменника. Ему давали землю при его обязательстве выступить с оружием для совместной обороны и на сходке села объявляли, что такой-то теперь будет считаться «нахом» (членом этноса нахов, вайнахом).
Подобные моменты совершенно упускаются из виду теми, кто видит в этносе субстанциональную категорию с присущими ему чуть ли не наследственными психическими характеристиками. В сущности, бесконечные попытки оестествления этноса — это сдвиг проблемы из области антропоценоза в культуроценоз. Тогда получаются красивые, но пустые распределительные картинки, вроде деления на народы дня, ночи и утренней зари у немецкого мистика Карла Густава Каруса, опубликованное в 1849 г. Таких фантазий в изобилии и в наше время. В чем их причина?
Все в той же синтезирующей функции антропоценоза. Вот пример на самом атомарном уровне. Автору этих строк приходилось на своей студенческой практике в конце 50-х годов работать в Западной Белоруссии. Заполняя анкету на одного лесоруба, я услыхал в ответ на вопрос о национальности такое: «Тапер поляк». «Почему тапер?». Отвечает: «Я на полячке женився». Выясняется, что этот белорус православного вероисповедания женился на белоруске-католичке и переселился к ее родителям. Отметив еще раз роль женщины в антропоценозе, на этом примере останавливаться не будем. Вот другой. В начале 80-х годов, работая в Абхазии, я сидел в приморском городке у моря со своими абхазскими друзьями. К нам подошел мужчина, одетый в черкеску. Один из нашей компании воскликнул: «Он по-абхазски одет!». Конечно, сыграло роль то, что все мы были стандартно одеты в отличие от приблизившегося к нам человека. Но одетая на нем черкеска до мельчайших деталей была общекавказской одеждой. Она появилась как всаднический костюм скорее всего в эпоху распространения огнестрельного оружия (с XVII в.) — она очень удобна для стрельбы с лошади. Происхождение ее до конца не выяснено. Некоторые предполагают влияние архалука? одежды горских евреев. Но для синтезирующей самоидентификации, происшедшей в описанной сцене у моря, это не имело значения.
Названные примеры — это этнические синтагмы. Удивительнее всего, что эти синтагмы упорно распространяются прежде всего на природу и даже на космос. Восточнославянские зимние праздники насыщены весенними образами. На Кавказе в некоторых местностях на Новый год, зимой, выходят делать ритуальную пахоту (снега). В антропоценозе, распространенном на весь космос, рождается поэтика фольклора. Но этим же самым личность становится средством описания мира. А космос делается не только универсальной средой этноса, но и целеполаганием для этноса. Все это сдвиг из антропоценоза в сторону культуроценоза. В силу распределительных отношений в таком случае социуму остается второстепенная роль, а целевая узурпируется этносом.
Историческая этнология подтверждает большую роль распределительных культуроценозов в прошлом. Они направляли ход этногенеза. Общее движение культуроценозов к антропоценозам, к повседневности и есть историко-этнологическая сторона исторического процесса. Но это означает развитие к открытости и к гуманизму, а не к замкнутости и заскорузлости.
Вместе с тем этнос, будучи открыт миру, реагируя на него, делает это однородно. Этническая реакция — гомогенна. Отсюда высокий уровень этнической субъективности. Отсюда все антро-поценозные претензии этноса — будь то построение града Божьего на земле или национального социализма.
Только историческая этнология способна разоформить такие антропоценозы, стремящиеся стать мифологемами. Она возвращает эти линейно-целевые конструкты на их функциональные, топические места, т.е. показывает, как культуроценозы трансформируются в антропоценозы. Этим наука предъявляет реконструкцию историко-этнологического процесса.
7. Народная культура в предметном поле исторической анропологии.В этом процессе, где главенствуют переходы культуроценозов в антропоценозы, свое органическое место занимает проблема народной культуры. Она более значима на уровне культуроценоза, уступая место этнической проблематике при переходе к антропоценозу. Поэтому споры о том, является ли предметом этноло-гии этнос или народная культура, безрезультатны, так как эти позиции односторонни. Но при сосредоточении на любом из этих полюсов традиция, быт и личность остаются важнейшими аналитическими средствами исторической этнологии — они помогают этой науке «схватить» то однородное, всеобщее, что составляет суть исторического процесса.
Народная культура, повседневно существующая в плане культуроценоза, в особые моменты (свадьба, календарное празднество и т.д.) прорывается в план антропоценоза. Тогда стремительно возрастает аффективное отношение людей к миру и создается впечатление, что аффекты выступают содержанием народной культуры. Такие состояния драгоценны для исторической этнологии, так как по их проявлениям наука получает возможность реконструировать прошлое человечества. Но аффекты сплачивают людей в коллективы повседневности. Такие неформальные коллективы, будучи перспективным объектом для прикладной этнологии, могут быть поняты, а их поведение прогнозировано благодаря историко-этнологическому обеспечению.
Тема 3. Порождение реальности — герменевтического пространства жизни
1. Звук и речь — это побуждение
2. Пояс Афродиты и ошибка Эдипа. Герменевтика побуждений
3. «Край поля» и примирение с природой
4. Зеркало Миклухо-Маклая. Коммуникативное уплотнение пространства
5. Порождение реальности
1. Звук и речь — это побуждение.Аскетична ли повседневность в сравнении с праздником? Праздник хоть в чем-то роскошь, избыточность праздничного поведения очевидна. Она нормирована и осознается. Но и в повседневности есть своя избыточность, которая, в отличие от праздничной, не так четко осознается. В повседневном быту используют больший набор блюд, чтобы попить воды могут воспользоваться пивной кружкой, выпить водки не с предназначенной закуской, спать не с предписанным партнером и издавать на музыкальном инструменте гаммы, которые не услышишь на торжественном концерте. Всю эту избыточность, свойственную нормально работающему обществу, вслед за Роланом Бартом назовем гулом.
Гул, различимый среди шумов повседневности, должен быть отнесен к тексту, который сам является побуждением к действию и предпониманием. Этого предпонимания ищут люди, когда заходят в пивной зал. Среди звуков этого зала, в голосе своем и собеседника мы ищем собственную готовность понимать. Тривиальный вопрос русской пивной — «А ты меня уважаешь?» — обращен к самому себе в поиске некоего более высокого уровня личности, конституирующего состояние понимания. Главное в гуле вовсе не речения. Главное — в нем находиться, быть в сообществе, в массе, в монолите.
Человеческая речь сама по себе текст-побуждение. Австралийский охотник, гоняясь за дичью, произносит заклинания, в которых говорится, что он поражает ее в сердце, в печень, в голову и т.д., обращается не к животному, а побуждает себя. Человечество в ходе разработки этого герменевтического средства отточило его суть. Текст-побуждение стал произноситься не на своем языке, а на чужом. Уже в Древнем Египте считалось, что маленькие полосы папируса, исписанные варварскими бессвязными словами, обладают особой чудодейственной силой. Слова чужой речи — абракадабра — звучат в эфиопских, грузинских, европейских заговорах.
По определению Владимира Топорова, в звукоиспускании как в потенции речи уже представлен миф. Этот миф еще без сюжета, без наррации существовал уже у австралийских аборигенов и был актом поэзии. Кстати, по определению Аристотеля, любой поэ-тический язык должен звучать как иностранный.
Клод Леви-Строс на материале этнографии южноамериканских индейцев доказывает, что звук как таковой (например, стук) является регрессом от культуры к природе. Такой звуковой код включается при добыче дикого меда. Но почему этот факт Леви-Строс интерпретирует как разрыв культуры и природы? Ведь стук при сборе меда — это зов природы войти в культуру. Перед нами примирение с природой — когда в природе находят текст-побуждение, в данном случае звуковой.
И все-таки звук, который в своей сущности выражается не речью, а стуком, за своим кодовым и понятным языком скрывает другой герменевтический язык. Этот язык можно обнаружить, обратившись к некоторым странным обычаям. Вот после удачного выступления артиста раздаются аплодисменты. Воспитанный человек знает этот язык этикета — что надо хлопать руками, а не свистеть или стучать ногами. Но делает он это еще в силу другого языка, законы которого выпадают из сознания. Хлопок — удар. Ударом создают герменевтическое пространство жизни. У многих народов положено новорожденного стукнуть три раза по пяткам. А в Белоруссии при появлении у девочек первых менструаций мать бьет ее по лицу — «чтобы красивее была». На русском Севере и того хлеще: девочка получает удар плетью или хворостиной. Знания передаются хлопком и ударом. У даяков на Калимантане ритуальная специалистка, передавая знания ученице, хлопает в ладоши. А в Древнем Египте говорили, что «уши уче-ника находятся на спине". На Кавказе был обычай при установлении на земле межевых камней в этих местах сечь подростков, чтобы они до глубокой старости помнили местонахождение границ. Кажется, в Англии битье учеников не отменено и по сию пору. Многие языки несут информацию о том, что знание сопровождается ударом. По-абхазски выражение «ударить глазом» означает «посмотреть», а по-чеченски — «понять». У индейцев, изученных Леви-Стросом, появление змея и тапира. — соблазнителей и носителей знания — сопровождается стуком. То же рассказывается в одной украинской легенде: одна женщина была семь лет беременна змеем. Когда змей родился, он хлопнул в ладони, поблагодарил женщину и ушел.
А теперь коснемся очень странных, но широко распространенных обычаев ритуально бить невесту. Владимир Пропп дал этому обыденное толкование: это делается, чтобы укротить невесту. В области Абруцци в Италии уезжающей из родного дома невесте закатывают пощечину. Плеть для невесты широко фигурирует в русском этнографическом ареале. Достается бедняге также у даргинцев, караногайцев, чувашей, чеченцев, в некоторых областях Грузии, у турецких йезидов.
При всем том обряды эти нигде не унижают невесту, имеющую очень высокий социальный статус. Это не ее укрощение. Так что же? Может быть, это приглашение змея, который заявляет о себе хлопками-стуками? Вот именно: громкий звук и особенно стук в данной ситуации несет эротическую символику. Но это значение только часть общей семантики звука, производимого, как правило, двумя деревянными предметами. Таким стуком порождается текст-побуждение. Поэтому, «чтобы не сглазить», у европейцев принято стучать по чему-то деревянному. У хакасов при громе стучат поварешкой по юрте — обряд направлен на то, чтобы направить небесное благо в это жилище. Смысл всего этого — звук создает побудительное пространство жизни.
2. Пояс Афродиты и ошибка Эдипа. Герменевтика побуждений.Пояс не был свойствен одежде древних греков. Тем удивительнее его роль атрибута богини любви Афродиты. Почему он необходим богине? Потому, что в поясе были заключены любовь, желания и даже слова обольщения, т.е. текст-побркдение. «В нем заключается все», — поется в «Одиссее». Этот пояс обладал силой вызвать к его владелице страсть самых независимых из мужских божеств. Гера однажды одолжила пояс у Афродиты, чтобы привлечь к себе внимание своего супруга Зевса.
Пояс — один из древнейших предметов обихода человечества. Он изображен уже на палеолитических фигурках женщин. В быту же архаических народов, живущих в теплом климате, он иногда составляет единственный предмет одежды. Чаще мужчин, так как они им пользуются, чтобы носить заткнутыми за него стрелы, орудия труда, мелкие личные предметы. К такому поясу может быть прикреплен фартучек у женщин или фаллокрипт у мужчин. Древнейшая функция пояса — хранилище, он не связан с понятием о стыде. Пояс-хранилище остается элементом одежды современных охотничьих народов. На поясе у мужчины-ханта висят ножны с ножом, пороховница, клыки-амулеты, сумочка с пистонами, кошелек. Функция хранилища у пояса становится обрядовой. Так, у многих народов новорожденных положено перепоясывать. У грузин считалось, что если ребенок умрет, то пояс не даст выпасть из-за пазухи розам и яблокам, которые ему дают на том свете. В быту восточных славян ношение пояса стало даже символом христианского образа жизни.
Если явление культуры становится непременной чертой быта, т.е. когда оно парадигматизируется, нам трудно понять его смысл и тем самым его герменевтику. Тогда следует искать ритуальные, обычно временные, отказы от этого явления, чтобы в таком синтагматическом распаде была видна сама сущность явления. Пояс снимали во время богослужений в Древней Греции и Риме, а женщины расплетали косы. В старинном русском быту то же делали девушки во время причащения. В Абхазии и сегодня можно наблюдать, как языческий молельщик снимает пояс перед зажжением свечи и обращением к божествам. Последний обряд идентичен белорусскому старому обычаю (на Витебщине), когда новобрачная, войдя в дом мужа, снимала свой пояс и бросала его на печь. Эти два примера предупреждают, что не следует напрямую связывать с поясом эротику, которая, впрочем, присутствует в этнографических реалиях. В качестве этой последней сошлемся на любовный пояс — лемби у карел: в таком поясе находятся медвежий коготь, ножичек, кусок кузнечного шлака, ртуть, пуля, ячменное зерно, змеиная голова. Эти предметы магически «закрепляют» любовную силу — они тяжелые, «хватают», ассоциированы с хтоническим низом. В ритуалах снятия пояса их смысл противоположен: не парадигматическая концентрация хтоничес-ких знаков, а синтагматический их распад, движение не вниз, а вверх, освобождение, раскрытие человека. Универсалия снятия пояса представлена в упомянутом обряде абхазов, у русских староверов, у бурят-ламаистов.
Поучительна герменевтическая история Эдипа. Все три его поступка далеки от примирения с природой, он идет наперекор ей. Он внутренне самонадеян: во-первых, Эдип вступает в ссору со стариком и, не разобравшись в том, что это его отец, убивает его; во-вторых, он проявляет чрезмерный ум: решает загадку Сфинкса, которую никто из людей не мог разгадать; в-третьих, он женится на женщине, не разобравшись в том, что это его мать. Во всем этом Эдип проявляет нрав в античном смысле, когда еще чувствовалась этимология слова этос, обозначающая также понятие — «логово, хлев». Ранний смысл этоса включал циничное поведение (этология). Поступки Эдипа циничны, по-тбму'что в них нет человеческого примирения с природой. Оно как раз такое, какое в концепции Ветхого Завета может быть отнесено к гордыне, включающей цинизм (вроде подсматривания Хамом наготы своего отца Ноя).
Но миф об Эдипе решал еще проблему понимания: герой этот не ведает, что делает, он самонадеян. Только когда он ослеп и блуждает в поисках могилы, он вступает в поле понимания. Этого понимания своего предназначения Эдип достигает через тайну своей могилы, ибо он узнал, что она принесет победу той стороне в войне афинян и фиванцев, в чьей земле она будет находиться. Странствующий молодой Эдип в начале истории вне понимания. В конце его истории разверзшаяся земля-могила создает поле понимания, где все становится на свои места. Эдип, нисходящий в могилу под тяжестью своих поступков, сам тяжесть, аналогичная тяжелому поясу-лемби и поясу Афродиты, в котором «заключается все».
3. «Край поля» и примирение с природой.Итак, могила Эдипа должна послужить нулевой точкой истории — место, где она находится, определит победу. В этом состоит вся суть топоментальности: это пространственно маркированный конец одного цикла и начало другого. Человечество, еще не став физически современным видом, уже означивало то-поментальные центры: развитые формы погребальных обрядов представлены в палеолитической эпохе (мустье). Быт всех народов знает множество способов топоментальной маркировки: священные места, реки, горы, скалы, деревья — в природе; усыпальницы, святилища, клады, ритуальные «города» — искусственно организованные, даже «свой дом» человека или вещи, которые проходят цепочки обмена и стремятся вернуться в «родной дом», на что в своем исследовании дара обратил внимание Марсель Мосс. Приход невесты в дом жениха и все другие детали брачного обряда имеют четко выраженную топоментальную функцию. Например, очаг и печь представляются местом, где появляются зародыши будущих жизней. Поэтому белорусская молодая бросает на печь свой пояс. А у народов Кавказа она должна прежде всего подойти к очагу и коснуться рукой очажной цепи. Топоменталь-ный центр, в котором оказывается человек — будь то невеста или уходящий из жизни Эдип, — это точка, потенциально насыщенная событиями жизни. Для новобрачной — ее будущее потомство, для Эдипа — победа тех, на чьей стороне справедливость. Иначе говоря, в топоментальном центре, потенциально находится некто Другой.
В топоментальной точке человеческой жизни начинается ее аскетическое развитие. Для Эдипа как трагического героя аскезой его жизни стала смерть. Для новобрачной с приходом в дом начинается путь ее аскетического восхождения: она вся в трудах, встает раньше всех в доме, ложится позже. Затем следует материнский этап ее аскезы.
Роль аскезы для индустриально-капиталистического общества на протестантском примере была открыта Максом Вебером. Это аскеза сугубо личностная. Но доиндустриальные общества, живущие по законам традиции, организованы коллективной аскезой. В каждой такой традиции не все питательное является пищей, не все можно есть в данное время (нельзя есть яблоки до осеннего Спаса) и т.д. В архаической аскезе огромную роль играет воздержание от побуждений. То, от чего сначала не смог уберечься Эдип, хотя он потом смог найти свою топоментальную точку. Вот почему в народном чеченском соболезновании говорят: «Пусть будет благословенно место, куда он повернулся!»
В архаических обществах роль Другого нормирована, четко обозначена. У австралийских аборигенов охотник, убивший дичь, не может съесть большую часть мяса, которое по правилам принадлежит другим. Но эта нормированное не дает особого развития голосу Другого в человеке — совести. Известен случай: один бушмен, когда у него не заладилась рыбалка, в состоянии злости убил собственного сына. История человечества — это история пробуждения в человеке Другого, по мере чего он превращается в личность. Очевидно, Марку Аврелию принадлежит лучшее определение человека: «Отречение человека от всего — сущность человека». Одно из важнейших отречений — примирение с природой.
Члены такого общества, какое представлено у австралийских аборигенов, с природой не примирены. Они в ней не видят Другого. Они устают от места, где слишком долго задерживаются. Их гонит в другие места территориальный невроз. Поэтому оп-.равдано определение их образа жизни бродячим. Конечно, Передвижение австралийских групп регламентировано сезонными ресурсами или случайно выброшенной на берег тушей кита. Но и просто их влечет тяга к перемене мест. Хотя они знают священные места, как например, тотемные центры. Но природа в целом вызывает у них эндогенный страх. Они полностью находятся в обществе с его законами, радостями и интригами. Уже по тому как архаический человек, тщательно выделывая свои орудия, придавал порой им изысканную форму, украшая орнаментом, можно судить, что он далек от примирения с природой. На этом факте, в частности, можно обосновать мысль о слабости экологической адаптации архаического общества и об отсутствии там сложившихся хозяйственно-культурных типов.
Иная картина в обществах, удалившихся от бродячей стадии. Здесь природа входит в культуру, становится Другим, с которым человек общается. Речь не идет о довольно неясном понятии «культ природы», введенном в науку Джеймсом Фрэзером и посвятившем ему целую книгу. Многие из рассмотренных им примеров объясняются простым включением фактора природы в коммуникативное пространство. В этом пространстве рождается эстетическое отношение к природе и то состояние, которое названо здесь примирением с природой. В парадигматизированной традиции такие коммуникативные отношения с природой строго регламентированы. Так, у якутов в старину считалось грехом строить дом из бревен, очищенных от коры. Вещь вся не должна быть законченной, орнамент, не доведенный до конца, — норма, известная быту многих народов. По талмудическим предписаниям евреев, временная постройка сукка на празднике Суккот не должна быть построена до конца. Также поле не должно быть убрано полностью. Неубранная полоса называется «край поля». Таким же «краем» на голове мужчины являются оставленные пейсы. Жертвенник Храма должен был быть сооружен из неотесанных камней.
Юрий Лотман подходил к проблеме незавершенности семантически и видел в ней фактор построения любого текста. Незавершенность в традиционной культуре особая — в каждом предмете, ею порожденном, можно обнаружить некий знак природы, и тем самым, знак достоверности. Он бывает представлен скрытым образом в виде растительного или зооморфного орнамента, лап хищного зверя у стола или трона, в крое одежды, восходящем к расположению шкуры на теле и т.д. В Дагестане, например, носят шубы с функционально ненужными рукавами — они длинные, чуть ли не до земли и узкие. Руки туда не вдевают. Это реликт шкуры, снятой со зверя, аналог «края поля». Есть обряды, несущие функцию природных знаков достоверности. Например, абхазский охотник, убивший дикую козу, пренепременно должен посыпать на ее тушу траву или листья. Точно такой же обряд бытует у охотников на диких свиней острова Ниас (Индонезия). Обсыпание на Кавказе невесты зерном, а впоследствии конфетами и деньгами восходит к охотничьей стадии: этим маркируется связь человека с природой в момент переломного социального состояния. У нивхов на Амуре на новорожденного сыпят мусор и золу.
Обряды «незавершенности» не дают человеку и его деяниям бесконечно разрастаться во Вселенной, лишают его апокалиптич-ности. Это только в заговорах и заклятиях человек расширяется до границ Вселенной. Так, в русских тайных заговорах говорится, что человек — агент этого заговора — одевается небом, подпоясывается радугой и т.п. В нормальном культурогенезе все наоборот: человек дает начало миру, как Пуруша у древних индийцев, Адам Кадмон в Талмуде, Адам в русской «Голубиной книге».
Мир апокалиптически не заклят. В нем остается место Другому, с ним надо общаться. Как-то мне пришлось интервьюировать столетнего балкарца Хасана Мирзоева. Однажды Хасан посмотрел с высоты на речки и ручьи, несущиеся в белой пене вдалеке внизу, на скалы, вокруг которых парили орлы и сказал: «Нет в мире прекраснее этих мест!» Он сделал правильный вывод не потому, что бывал в разных странах, а потому, что им двигало примирение с прирдой.
Без герменевтики примирения человечество не пришло бы к производящему хозяйству, ибо, ожидая урожая, нужно наложить на себя аскезу. Созидание культуры идет совместно с природой. Возьмем, к примеру, жилище. Когда появляется его идея? Когда оно стабилизируется как черта ландшафта, т.е. становится независимой от прихотей людей и объективируется природой. Вот тогда можно говорить о жилище как о независимой идее. Его изначальная функция — природный знак достоверности бытия.
4. Зеркало Миклухо-Маклая. Коммуникативное уплотнение пространства.Этимология индоевропейских языков помогает объяснить некоторые наблюдаемые у народов с архаической культурой языковые особенности. Так обстоит дело с глаголом «смотреть», этимология которого неожиданно оказывается общей с глаголом «гнуть». Например, английское look и русское «лук» и «лукошко» одного корня. Это говорит о том, что древний человек, созерцая предмет, стремился как бы заглянуть с противоположной стороны, почувствовать объемность предмета, как бы его осязать. Особенности такой перцепции объясняют странное тяготение древних людей к сфероидам. В местах стоянок палеолитических людей археологи находят непонятные накопления округлых камней. Позднее человек со всей страстью начинает предаваться скульптурному искусству. Кстати, и натуральный макет, который, по мнению Абрама Столяра, являлся прообразом древнейшего искусства, представляет собой скульптуру, созидаемую каждый раз заново: на глиняную болванку-туловище надевали медвежью шкуру с головой животного. Для чего, с какой познавательной целью велась эта довольно изощренная работа с объемом? Если вспомнить, что в одной из палеолитических пещер обнарркено множество следов вдавливания пяток в глиняный пол, то вместе с натуральным макетом и еще более ранними сфероидами все это свидетельствует об определенном интересе архаического человека к массе. Тогда изготовление им каменных орудий это не только утилитарно-хозяйственная функция, но и ментально-аффективная — человек осваивал тяжесть, массу, вдавливание.
На скульптурных изделиях палеолитического человека довольно часто находят функционально непонятные углубления на голове фигурки, а иногда они покрывают всю фигурку. Этот факт следует поставить в один ряд с такими, как царапанье поверхностей и проведение по глине волнистых следов пальцами. Возможно, в этом же ряду должен стоять интерес к изображению раны на животном и к знакам вульвы. Наконец, стиль фигурок палеолитических Венер — сидящих, грузных — говорит об огромном интересе к массе.
Этот интерес особенно проявляется в те моменты, когда человек совершает обряд перехода. Возьмем действия, связанные с невестой. Обращение с ней (парение в бане с веником у восточных славян, обсыпание зерном, конфетами, деньгами, ношение на руках и т.п.) показывает, что невеста находится в состоянии, когда ее тело ритуально обретает массу. Вопрос «зачем?» имел бы здесь функциональную направленность и не привел бы к раскрытию сути. Его надо сформулировать так: «Почему это делают?» И тогда мы оказываемся в герменевтическом поле проблемы восприятий.
Исследователи обратили внимание на то, как дети рисуют дом. Не только деревенские, но и городские ребятишки изображают, как правило, домик с трубой и вьющимся из нее дымом. Дети, живущие в домах с централизованным отоплением, не всегда видели такое жилище с печкой. Психолог, ориентированный в истории культуры, может заявить по этому поводу, что в данном факте сказывается архетипичность мышления. Еще более эрудированный исследователь объяснил бы, что дым в этом случае выполняет роль мировой оси или мирового дерева, макромедиатора слоев космоса, который может трансформироваться в дым, идущий к небу, в гору и т.д. Все это правильно. Но мы обратим сейчас внимание на то, что в мышлении ребенка явление воспринимается вместе со средой и морфемой-действием: дым, стремящийся вверх, указывает на небо, распростертое над домом, и на того, кто топит печку, — на Другого. В детских играх морфема-действие обозначает целостный предмет: мальчик скачет, просунув между ног палку, — он «на коне». Так и архаический человек мог представить что-то только морфемой-действием: вертикальная линия с поперечной черточкой — «мужчина».
Юрий Лотман установил следующую закономерность герменевтики народной культуры: морфема-действие расширяет смысл явления, что он охарактеризовал как взрыв культуры, имея в виду прорыв в семантическом пласте. В более смягченных эво-люциях традиционной культуры, мы констатируем медленное расширение смыслов явлений, которые в своей сумме дают порождение бытия.
Время-пространство традиционного человека не столь хроно-логично-линейна, как наше; оно скорее расширено - впрошлое
и в будущее; даже настоящий момент бывает окружен разными слоями времени. Вот время — возраст человека. Оно как бы внутри времени суток, а то — во времени сезона, которое во времени года, а год на год не приходится, т.е. есть время, покрывающее года. Понятие «циклическое время» приложимо к хозяйственному году-циклу. О целостностном восприятии времени у традиционного человека лучше говорит сферическая модель. Радиус этой сферы бывает разный у разных людей и у разных культур. Общая тенденция состоит в его расширении. Сферное время смыкается со сферным пространством. Пространство расширяется от индивида к его одежде, его жилищу, его поселению. Когда пространство охватывает мир нижний и верхний, его сфер-ность делается очевидной.
Сферное время и пространство смыкаются с морфемой-действием. Дмитрий Покровский, руководитель русского фольклорного ансамбля, приводил такой пример. В старину сельский мальчик, которого отдавали на выучку пастухам, мог в первый же день трудиться на пастьбе коров и участвовать на празднике в группе музыкантов, своим посохом выстукивая ритм.
Для герменевтики культурогенного сознания важно, что рас-ширенные смыслы лежали в началах человеческой истории, а не появились с ее ходом. Так, человек выходит на историческую арену не в цельном своем антропоморфном виде, а в разъятом на отдельные функции. Собиранию его тела служит культура. Фаллокрипт, сделанный из полой тыквы, подвешенный на шнурке к талии, появился вовсе не в силу стыдливости дикаря, а для «закрепления» на теле мифически отделяемого пениса. Пояс Афродиты сообщает привлекательную целостность телу богини любви. Эта целостность возбудила эротическое воображение древнего мужчины.
Концептуальное расширение смысла проиллюстрируем на одном примере. Николай Миклухо-Маклай показывает зеркало обитателям Новой Гвинеи. Один человек, заглянувший в него, говорит: «Вода!» Потом касается зеркала рукой и констатирует: «Твердая вода!» Что происходит в этой ситуации? Во-первых, папуас нечто искусственное делает естественным. Во-вторых, он обнаруживает субстанциально твердое. Ход его мышления: выявляя естественное и знакомое субстанциальное, он делает первый шаг герменевтики — создает поле предпонимания, там размешал предметы. В таком мышлении" которое тривиально называется мышлением по аналогии, следует видеть первый шаг нормальной герменевтической процедуры расширения смысла. У папуаса оно остановилось на пределе субстанциальности. Мы констатируем тот же предел субстанциальности (массы), который выявился на материале древнейшего искусства.
Вдавливание массой — генеральная линия мышления человечества. У Мартина Хайдеггера, одного из крупнейших философов XX в., это «вспучивание земли», знак бытия-в-мире, рождающем дом и книгу, и все объекты культуры. Хайдеггеровская потаен-ность в народной герменевтике представлена потаенностью массы. О топоментальном смысле вдавливания мы говорили выше. Вдавливание массы происходит изнутри объема какой-то непонятной людям силой. Эту силу человек ощущал, когда оставлял на глине отпечатки пальцев, руки или пяток, когда брал в руки орудие и делал им удар по материалу.
Субстанциальность (масса) есть та первоначальная форма, существование которой установил Платон. В народном мышлении это форма-сила. Она известна нам по терминам народов, вошедшим в словарь этнологии: мана у полинезийцев, оренда у ирокезов и т.д. Эта первоначальная форма оставляет след. Так, тело человека «вдавливает» след — жилище. Его размеры подчинены модулю тела так же, как это имеет место с одеждой и всем, что окружает человека в быту.
Суть порождения текста вдавливанием хорошо проясняет история маски. Сама по себе маска интригует человека с изначальных времен. В ней не только лицедействовали и с ней хоронили, но и посейчас наш облик и наше лицо в сущности являются ежедневно надеваемой маской. Мы всегда отмечаем: «Как ты сегодня хорошо выглядишь!» А может быть, молча и ревниво отмечаем состояние «масок» окружающих. Если вернуться к собственно маскам, то вот что важно: оказывается, древнейшие маски имеют изображения с внутренней невидимой стороны, как, например, у древних мексиканцев. Примечательно, что узор изнутри маски толкуется как обозначение субстанции смерти. Но это уже семиотическая оппозиция жизни и смерти, где последняя как предельность жизни ассоциирована с маской.
В нашем современном восприятии знаком считается «то, что должно быть видимо». В традиционно-народном восприятии знаком является «то, что послано». Агент физического посылания — рука — очень рано у человечества становится знаком. Человеческое лицо отстает в развитии этой функции. Оно есть прежде всего у Другого. Поэтому бушмены не узнают на фотографии себя (но узнают свой голос в фонограмме). Архаические народы еще как бы не видят лица как такового: оно само — поверхность для родовых, клановых знаков.
Интерес к лицу и к пониманию Другого начинается взрыво-образно с эпохи бронзы. А до того царствовала эпоха предпони-мания с осязающей и посылающей функцией руки. Мировоззрение сибирских хантов отразило рубеж руки — лица в заклятии: «Пусть наступит время человеческих лиц, пусть не будет таких чудовищ на земле». Там, где люди общаются через лицо, имеет место понимание. Но до этой эпохи человечеству еще нужно было наделаю обосноваться в мире предпонимания, в его осязательной плотности. И та эпоха соприсутствует в нашей, порождая пословицы вроде: «написанное пером не вырубишь топором». Эпоха, когда знаки вдавливали, «писали» топором, были информацией «всем, всем, всем», а не осевой по принципу Я — Ты. В той информационной роскоши шел поиск Другого. И это расширение смыслов оказалось не столь нужным после аскетического примирения с природой.
Но вещи, являющие объем и таящие массу, остались с человеком. Они не только собирают его тело, как это делают одежда и дом. Они собирают сферическое пространство предопонима-ния, условие понимания. Вещь в руке — это максимальная плотность пространства. Ландшафт, которым становится дом, находится вблизи. Космос — далеко, а поскольку он далеко, то в нем максимально много пустых мест, чтобы заполнить их смыслом. Космос — это универсальный герменевтический уровень, который начинает активно действовать, когда в дело вступает традиция. Космос — это дом для Другого.
5. Порождение реальности.Дмитрию Лихачеву принадлежит важное наблюдение относительно иконы: она, в сущности, не изображение, а вещь, так как в ней нет свободного пространства, которое могло бы соединить ее с остальным миром. Обратим внимание на эту, конечно, одну из сторон иконы как явления: каждая из икон уникальна и соразмерна всему миру. Это ее свойство — апокалиптичность — играло в истории культуры большую роль. В архаическом обществе к вещи относятся в силу ее апокалиптичности так, будто она рождена, а не создана. Отсюда сюжеты о бегстве или восстании вещей против человека.
У австралийских аборигенов есть рассказ о животной пище, убежавшей из костра от мифических сестер Вавилак. У папуасов-мундугуморов корневищам ямса не понравилось поведение женщин и они вознамерились сбежать. В другом новогвинейском сюжете убегают практически все: дом, посуда, корзины с корневищами таро и женщина, которая все это спрятала в себе. А в Южной Америке у народа киче есть миф-предсказание: наступит день, когда домашние животные, горшки и сковороды, жернова и все прочие предметы, изготовленные рукой человека, восстанут против него и переложат на него свое бремя. Сходный миф изображен на одной перуанской вазе, относящейся к IV—VII вв. А в мифе индейцев мочика говорится, что домашние вещи в один из катаклизмов будут вести настоящую войну против людей. С вещами надо обращаться осторожно, ибо они обидчивы, считают обитатели острова Калимантан. Разве не в том же суть русской и белорусской сказок о муже, оставшемся хозяйничать в доме, и жене, ушедшей пахать поле? У мужчины животные портят тесто, и все не так идет у жены. В подобных сюжетах восстание вещей так или иначе связано с протестом против женщины (как в русской сказке о старике и золотой рыбке) или же инициировано женщиной.
В античных сюжетах также есть мотивы восстания вещей и восстания женщин. Они рассматривались в комедиях Аристофана. А чем как не восстанием было поведение Евы, что привело в конце концов к появлению первого элемента культуры — одежды? Женщина мятежна, когда она не имеет потомства, она апокалиптична В фольклоре многих народов мятежна молодая замужняя женщина: у русских в песнях о молодушке она грозит пожаром ненавистному новому дому. Апокалиптично одинокая женщина причастна апокалиптичным силам. В состоянии культуры такую женщину изолируют от стихий. Поэтому у восточных славян женщина не смела появляться на солнце с непокрытой головой. Тогда женский головной платок — знак примирения с природой. Разрушение апокалиптичности — это синтагматический ее распад. Появляется вещь — морфема культуры при смысловом соприсутствии природного знака достоверности («края поля» и т.п.).
Судьба женской апокалиптичности такова. В культурной герменевтике человечества изначально существовал образ, условно называемый Великой матерью. Это — самодостаточная женщина, апокалиптичность которой должна была быть трансформирована в культурную реальность. Такую реальность, которая строится синтагматическим распадом, мы видим в палеолитических росписях, где женщина показана рядом с быком или оленем. Это одинокая Великая мать, животный партнер которой, как ни странно, образует смысловую морфему социальности.
Потом подобные Великие матери превратятся в девственниц-демиургов, или богинь деторождения, вроде якутской Айысыт или балкарской «княгини — девушки Умай». Другая роль Великой матери — она становится не сексуальным партнером животного, но Хозяйкой зверей, богиней охоты. Вся запутанная проблема матриархата оказывается простой, ибо во всех сюжетах и обычаях, которые так прочитывались, видно просто состояние архаической герменевтики, вынужденной через целостность-апока-липтичность строить реальность, состоящую из частностей. Конфликт апокалиптичности и вещной бытовой частности оставил сюжеты о восстании и женщин, и вещей.
Человечество в ходе герменевтического порождения реальности реализовало массу «матриархальных» обычаев, но никогда оно не создавало подобного общественного строя. На доказательства существования такого строя были потрачены огромные усилия, среди которых монбланами фактов возвышаются работы Бахове-на, Бриффо и Марка Косвена. Работа последнего «Матриархат* — памятник всем этим усилия. Но в ней не дано теоретического заключения.
Сколь многочисленны и порой красочны мотивы синтагматического разоформления апокалиптичности женщины! Даже одно ее обозначение несет в себе эту идею. «Та, которая сидит дома» — во многих языках, в том числе и кавказских: дом здесь разоформляет ее апокалиптичность. Иероглифические знаки рубашки и верхнего платья в китайской письменности — знак «женщина». Нахские языки на Кавказе хранят идею связи женщины и быка: слово «женщина-хозяйка» звучит так же, как «бык» (сту, ту). Для передвижения адыгских княгинь обязательно использовалась повозка, запряженная быком. Об обсыпании невесты было сказано выше. Еще убедительнее обряд лечения бесплодия у женщины у африканских ндембу — ее обсыпают листьями, лишая апокалиптического одиночества. Волшебная сказка, которая, .по Владимиру Проппу, начинается с первичной недостачи, прежде всего женщины-невесты, это позднейшая антитеза образу независимой и одинокой Великой матери.
Герменевтика женщины имеет важное и самое реальное последствие — семейно-брачные и эротические обычаи, оформляющие влечение к ней как сексуальному партнеру. В обществе, каким предстает перед нами общество австралийских аборигенов, всеохватывающая система родства направлена против апокалиптичности женщины. Отношения, построенные по этой системе, лишают ее жизнь стадии девичества и отдают ее во власть мужской геронтократии. Тут женщина вся оказалась в культуре, и она вынуждена бежать в природу — в буш (лес) со своим любовником, обычная бытовая ситуация аборигенов.
Все суеверные боязни, связанные с женщиной, от ее апокалиптичности. Встретить ее с пустым ведром у немцев, русских, у народов Поволжья и Средней Азии — не к добру, зато полное ведро лишает ее опасного величия, не оставляющего места мужчине. Она должна быть хорошо укрыта одеждой. Еще лучше, утверждают некоторые мусульманские богословы, если она будет в парандже.
В апокалиптичном сознании никому нет места, даже вещи бегут от человека. Но «приходит» животное, как в палеолитической фреске, и начинается культурогенез. Эпистема приходящего животного сохраняется в мифах на Русском Севере (приходящий олень), на островах Ментавей (тоже олень), у абхазов и адыгов (корова и козы). У чеченцев очень хороший знак, если в день первой пахоты на поле забредет корова. Эти мифы родились еще в доземледельческую эпоху. Аналогичные им связаны с культурным растением. В Индокитае есть миф, где зерно риса когда-то было размером с бревно и, созрев, само катилось к людям. В мифах европейцев колос пшеницы был в зернах от самой земли, и только собака, взяв вершину стебля в пасть, спасла часть зерна от уничтожения богом, разгневавшимся на людей из-за их грехов. Все эти сюжеты относятся к общечеловеческой универсалии — мифу о золотом веке, когда природа прямо соучаствовала в жизни людей.
Апокалиптичность — это состояние сознания, когда любая вещь наделяется качеством всеобщности или метонимически равна этой всеобщности. Чаще это состояние бывает соотнесено с женским поведением. Женщина сучит нить — это нить жизни человека. Она ткет — основа и уток становятся структурами Вселенной, образуя целостный полюс герменевтического круга. Частный его полюс ограничивает эту всеобщность. Незаконченность и незавершенность и есть выражение этого частного полюса. Здесь появляется настоящий символ. Он первоначально был метафорой частности, незавершенности. Архаический символ — не позднейшая аллегория, а знак — указание на незавершенность. Например, два конца сломанной палки, глиняный черепок, расколотый на две половины, — указание-договор двум лицам довести до конца начатое дело, продолжить их отношения.
Исконная, первоначальная функция символа выражалась через морфему-действие. Символ — ее посыл, начало морфемы-действия.
Апокалиптичность — это единичность, доведенная до всеобщности. Она уравновешивается в герменевтическом круге тоже единичностью, но частной — морфемой-действием. Герменевтический круг поэтому несет деятельностное, культурогенное начало. Архаическое действие осмысляется как синтагма с природой. В своем становлении морфема-действие символична и тем самым доведена до роли маркера действия, знака памяти и тем самым до бездействия.
На морфеме-бездействии основаны идеи табу и ритуала. Табу означает запрет коммуникации, чаще всего визуальной и тактильной. В Океании человек, находящийся в состоянии табу, бездействовал до такой степени, что не пользовался своими руками для питания, его кормили. Находящийся в табу единичен, но всеобщность его ограничена морфемой-бездействием. Поэтому нельзя считать людей, указывать на них пальцем, считать зубы (все в культурах народов Кавказа). Табуация — вид примирения с природой, и огромная масса запретов прямо связана со стихиями природы, например не плевать в огонь или в воду.
Самое главное человеческое табу — запрет на инцест (половое общение мужчины с близкой родственницей — матерью и сестрой) . Удовлетворительного объяснения этого обычая в науке нет. Чисто социологические подходы к инцесту вторичны, будучи основаны на схоластических теориях эволюии родового общества, которого скорее всего никогда не существовало. Герменевтическое толкование инцеста тоже может быть умозрительно, но оно следует за теми реалиями, которые доносят до нас прошлое. В парадигме апокалиптической женщины первый ее сексуальный партнер — зверь или небесное светило, т.е. максимально при-родное начало. Затем уже, как мы знаем из реальных обычаев, это из наиболее удаленного общества. Поэтому сужение круга сексуальных партнеров женщины выглядит как распредме-чивание в сознании ее апокалиптичности, примирение с реальностью и тем самым с природой.
Ритуал не морфо
Дата добавления: 2016-03-15; просмотров: 748;
