Утро — как на картинке
Педро Пуля, шагая по спуску Монтанья, думает, что ничего нет на свете лучше, чем бродить вот так, наугад, без цели, по улицам Баии — иные покрыты асфальтом, большая часть вымощена черным камнем. Опершись о подоконники, выглядывают на улицу девушки, и сразу не понять, то ли романтически настроенная швейка мечтает о богатом женихе, то ли проститутка высматривает клиента с балкона, увитого плющом. Женщины под черными покрывалами входят под своды церквей. Солнце накаляет торцы мостовой, заставляет вспыхивать черепицу на крышах. На балконе одного из домов — множество цветов в убогих жестянках: солнце выдает им положенную на день порцию света. С колокольни церкви Консейсан-да-Прайа несется перезвон, и женщины под черными покрывалами ускоряют шаги. Прямо на мостовой двое — негр и мулат — заняты игрой: негр только что выбросил кости из стаканчика, и оба склонились над ними. Педро Пуля, проходя мимо, приветствует негра:
— Здорово, Сова!
— А-а, это ты, Пуля! Как делишки?
И тотчас отворачивается — пришла очередь мулата бросать кости. Педро продолжает путь. Рядом, подавшись всем своим щуплым телом вперед, одолевает крутой подъем Профессор. Он тоже улыбается этому ликующему дню. Обернувшись на ходу, видит его улыбку Педро. Весь город пронизан солнцем, напоен радостью. «У нас в Баии — каждый день как праздник», — думает Педро, ощущая что и его душа полнится радостью. Он лихо свистит, хлопает Профессора по плечу. Оба смеются, а потом начинают хохотать во все горло. В кармане у них чуть побрякивают медяки, одеты оба в отрепья и не знают, будут ли сегодня сыты, но зато прелесть этого дня принадлежит им, и они свободны — шагай себе по улицам Баии куда глаза глядят. Вот они и шагают, хохоча сами не зная, над чем. Рука Педро лежит на плече Профессора. Отсюда видны им и рынок, и причал, возле которого покачиваются баркасы, и даже старый пакгауз, где они ночуют. Педро, привалившись спиной к стене, говорит Профессору:
— Вот что тебе бы надо нарисовать. Видишь, красота какая…
Профессор мрачнеет:
— Никогда этого не будет.
— Почему?
— Когда я смотрю на все это… — Он показывает на раскинувшуюся внизу гавань: парусники отсюда кажутся игрушечными, а торопливо снующие с мешками за спиной фигурки грузчиков — совсем крошечными. — Мне ужасно хочется нарисовать… — продолжает он так, словно кто-то его обидел.
— Да у тебя ж талант! Тебе б еще подучиться…
— …но знаю, что этой радости мне не передать. — Профессор как будто не слышит слов друга; глаза его устремлены вдаль, а сам он сейчас кажется еще более тщедушным, чем всегда.
— Почему? — изумляется Педро.
— Видишь, как это прекрасно и радостно? Все ликуют…
— Ярче радуги, — говорит Педро, показывая на россыпь разноцветных крыш Нижнего Города.
— Да. А люди всегда печальны. Я не про богатых говорю, сам понимаешь. Я про тех — с причалов, из порта. Лица у них такие изголодавшиеся, что вся радость сразу меркнет.
Педро Пуля понимает, куда клонит его друг.
— Вот потому Жоан де Адан и устраивает забастовки. Он говорит, что все когда-нибудь перевернется, все будет наоборот.
— Я читал об этом… Жоан дал мне книжку… Хорошо бы, конечно, учиться. Я нарисовал бы тогда замечательную картину. Понимаешь, день вот такой, как сегодня, люди идут веселые, смеются, влюбленные целуются, как тогда, в Назарете, помнишь? Но где мне учиться? Я хочу, чтобы радостно все было, а вот люди у меня всегда получаются печальные. Я счастье хочу изобразить, да не выходит…
— А может, то, что у тебя получается, — тоже хорошо? Рисуй как рисуется. Может, красивей и не надо?
— Откуда ты знаешь? И откуда я знаю? Нас же с тобой никогда ничему не учили. Я хочу нарисовать лица людей, вот эти улицы, но так многого не умею, не понимаю…
Он помолчал, глядя на внимательно слушающего Педро.
— Слыхал про школу «Белас-Артес»? Мне один раз удалось туда проникнуть. Ох и здорово там! Все в таких длинных блузах… На меня никто и не взглянул даже. Писали с натуры обнаженную женщину… А я…
Педро задумался о чем-то, окинул Профессора сосредоточенным взглядом, потом сказал очень серьезно;
— Сколько стоит?
— Что «сколько стоит»?
— Ну, обучение там сколько потянет?
— А тебе-то что?
— Мы бы скинулись, заплатили за тебя…
Профессор засмеялся:
— Не мели чепухи, Педро. Знаешь, как трудно туда поступить? Ничего не выйдет…
— Жоан сказал, что придет день, когда мы все сможем учиться.
Они пошли дальше, но теперь сияющий день больше не радовал Профессора, и мысли его витали неизвестно где. Тогда Педро легонько ткнул его в бок:
— А я бьюсь об заклад, что твои картины будут выставлены на улице Чили, хоть ты нигде и не учился. Дело тут не в ученье, а в таланте, а талант у тебя — ого-го!
Оба засмеялись, и Педро продолжал:
— И мой портрет нарисуешь, ладно? Нарисуешь и внизу подпишешь: «Педро Пуля, силач и удалец».
Он принял борцовскую стойку, согнул руки в локтях. Снова засмеялся Профессор, и Педро подхватил его смех. Все веселей и громче хохотали они, пока не наткнулись на кучку зевак, окруживших уличного гитариста. Он перебирал струны и пел:
Ты, уходя, «прощай» сказала,
и сердце замерло в груди…
Друзья остановились, а потом подхватили. Вместе с музыкантами пели теперь рыбаки, докеры, портовые ребята, гулящая девчонка. А гитарист, весь отдавшись мелодии, никого не замечал.
Так бы они стояли и пели, совсем забыв о том, куда шли, если бы музыкант, продолжая играть, не двинулся дальше. Он ушел и унес с собой свою музыку. Слушатели разбрелись; пробежал мальчишка-газетчик. Профессор и Педро зашагали по направлению к Верхнему Городу. Пересекли Театральную площадь, поднялись на улицу Чили, и здесь Профессор, достав из кармана мелок, уселся на тротуаре. Педро пристроился рядышком. Когда невдалеке показалась парочка, Профессор начал рисовать, торопясь изо всех сил. Пара приближалась, и он теперь отделывал лица. Девушка улыбалась. Жених и невеста, ясное дело. Но оба были так поглощены разговором, что чуть было не прошли мимо, не поглядев на рисунок. Педро пришлось вмешаться:
— Не наступите на свою девушку, сеньор…
Кавалер хотел уже шугануть его, но девушка взглянула себе под ноги:
— Ой, как хорошо! — и захлопала в ладоши, точно маленькая девочка, которой подарили куклу.
Посмотрел на рисунок и юноша. Улыбнувшись, обернулся к Педро:
— Это ты нарисовал?
— Вот он — знаменитый художник по имени Профессор.
Знаменитый художник тем временем отделывал его закрученные усики, а потом стал растушевывать фигуру его спутницы. Та позировала ему, опираясь на руку кавалера, и оба заливались смехом. Молодой человек вытащил кошелек и бросил мальчикам серебряную монету в два мильрейса. Педро подхватил ее на лету. Парочка удалилась. Двойной портрет остался на мостовой. Какие-то девицы, заметив его издали, устремились к нему, восклицая:
— Это, наверно, реклама нового фильма с Берримором! Говорят — чудо! А этот Берримор — такой красавец!..
Педро и Профессор рассмеялись и в обнимку беззаботно зашагали по улицам Баии.
На этот раз они остановились почти у самого правительственного дворца. Профессор с мелком наготове ждал, когда из трамвая выйдет достойная модель — «гусь» на их языке. Педро что-то насвистывал, прохаживаясь неподалеку. Вскоре они набрали денег на приличный обед, да еще хватило на подарок Кларе, возлюбленной Богумила, — у нее был день рождения.
Какая-то старушка дала им за свой портрет десять тостанов. Старушка была совсем нехороша собой, — и Профессор ничем ей не польстил.
— Сделал бы ее покрасивше да помоложе, она, глядишь, и расщедрилась бы.
Так провели они утро: Профессор рисовал портреты прохожих, Педро ловил мелочь, а иногда и серебро. Около полудня на улице показался какой-то мужчина, куривший сигарету в длинном, должно быть, дорогом мундштуке. Заметив его, Педро поспешил предупредить художника:
— Гляди, гляди, вот это «гусь». От денег небось карман лопается.
Профессор стал набрасывать мелом тощую фигуру прохожего, торчащий мундштук, крутые завитки волос, спускавшиеся из-под шляпы. Под мышкой он нес книгу, и Профессор почувствовал непреодолимое желание изобразить его читающим. Курильщик уже прошел мимо, но Педро окликнул его:
— Взгляните на свой портрет, сеньор.
— Что? — рассеянно переспросил тот, вытащив изо рта мундштук.
Педро показал ему на рисунок, над которым продолжал трудиться Профессор: прохожий был изображен сидящим (стула под ним не было, и потому казалось, что он парит в воздухе), кольца волос из-под полей шляпы, сигарета в зубах, книга в руках. Человек внимательно рассматривал себя, склоняя голову то к одному плечу, то к другому, молчал. Когда же Профессор разогнулся, сочтя работу завершенной, тот спросил:
— Дорогой мой, где ты учился рисунку?
— Нигде…
— Как это «нигде»?
— Да вот так.
— А как же ты рисуешь?
— Так и рисую. Придет охота порисовать, я и рисую.
Прохожий глядел на него недоверчиво, но тут на память ему пришли схожие случаи:
— То есть ты утверждаешь, что нигде и ни у кого не учился?
— Нигде и ни у кого.
— Он не врет, — вмешался в разговор Педро. — Мы живем вместе, я все про него знаю.
— Настоящий дар Божий… — прошептал тот.
Он снова впился глазами в свой портрет. Глубоко затянулся и выпустил клуб дыма. Мальчишки как зачарованные смотрели на его мундштук. Наконец он нарушил молчание:
— Почему ты нарисовал меня читающим?
Профессор, не зная что ответить, почесал в затылке. Педро открыл рот, но ничего не сказал: он был совсем сбит с толку.
— Я думал, так будет лучше, — наконец выдавил из себя Профессор, снова почесав в затылке. — Ей-Богу, не знаю…
— Дар Божий… — еще раз прошептал человек с мундштуком: вид у него был такой, точно он совершил открытие.
Педро ждал, когда же тот полезет за кошельком: полицейский на углу давно уже посматривал на них с подозрением. Профессор не сводил восторженных глаз с мундштука — вот чудо из чудес. Но прохожий все не уходил.
— Где ты живешь? — спросил он.
Педро не дал Профессору и рта открыть:
— В Сидаде-да-Палья.
Прохожий достал из кармана визитную карточку…
— Читать умеешь?
— Умеем, сеньор, — отвечал тот.
— Вот здесь указан мой адрес. Разыщи меня. Может быть, что-нибудь удастся для тебя сделать.
Профессор взял карточку. К ним уже направлялся полицейский. Педро стал прощаться.
— Счастливо оставаться, сеньор доктор!
Тот полез было за кошельком, но, перехватив взгляд Профессора, выбросил сигарету, а мундштук протянул мальчику:
— Вот тебе в уплату за портрет. Итак, я жду тебя.
Но мальчишек как ветром сдуло: полицейский был уже в двух шагах. Прохожий растерянно посмотрел им вслед.
— У вас что-нибудь пропало, сеньор? — раздался под ухом голос полицейского.
— Нет. А почему вы спрашиваете?
— Да эти оборванцы терлись возле вас…
— Но это же дети. А у одного — удивительный талант рисовальщика.
— Жулье! — отрубил полицейский. — Они из шайки «капитанов песка».
— «Капитанов»? — сморщил лоб прохожий. — Позвольте, я что-то читал про них. Это, кажется, бездомные дети, оставленные на произвол судьбы?
— Говорю вам, воры они! Осторожней надо быть, сеньор, когда они к вам приближаются. Посмотрите, на месте ли у вас бумажник и часы.
Прохожий отмахнулся и оглядел улицу, но она была пуста. Он еще раз заверил полицейского, что ничего не пропало, и двинулся вниз, шепча себе под нос:
— Вот так и погибают недюжинные дарования… Какой художник получился бы из него.
Полицейский проводил его взглядом и заметил, обращаясь, очевидно, к пуговицам своего мундира:
— Правильно говорят, что у поэтов не все дома.
Профессор рассматривал мундштук. Сейчас они с Педро сидели у черного хода в шикарный ресторан, помещавшийся в небоскребе. Педро знал, как выманить у повара остатки от обедов, и теперь они ждали, когда он вынесет им поесть. Окончив трапезу, достали сигареты, и Профессор решил опробовать подаренный мундштук, предварительно почистив его:
— Тот чудак был тощий, как скелет… А вдруг у него чахотка?
Не найдя ничего подходящего, он свернул в трубочку визитную карточку, как шомполом, повертел ею в мундштуке и выбросил.
— Ты зачем выкинул? — спросил Педро.
— А на что она мне? — засмеялся Профессор. Педро тоже стало смешно, и некоторое время над пустынной улицей звучал их хохот. Смеялись они просто так, без причины — приятно было посмеяться.
— А ведь этот дядька мог бы тебе помочь, — сказал Педро, вдруг оборвав смех. Он подобрал карточку и прочел напечатанную на ней фамилию. — Спрячь-ка лучше. Пригодится.
— Хватит вздор-то молоть, Педро… — понуро ответил тот. — Как будто сам не знаешь, что нам всем одна дорога — по карманам шарить, по квартирам лазить… Кому до нас есть дело? Кому, я тебя спрашиваю? Только ворьем мы станем, только ворьем! — И в его голосе зазвучала ярость.
Педро кивнул и разжал пальцы. Карточка упала на мостовую. Больше они уже не смеялись, хотя напоенное солнцем утро было по-прежнему радостно и прекрасно. Утро было — как с картины кого-нибудь из выпускников школы «Белас-Артес».
Мимо шли с обеда рабочие: вот и все, что видели двое друзей, вот и все, что удавалось им разглядеть в это утро.
Оспа
Богиня Омолу поразила Баию черной оспой. Но богатые люди, жившие в кварталах Верхнего Города, сделали себе прививки, а Омолу была родом из дремучих африканских лесов и в таких тонкостях, как вакцина, не разбиралась. И оспа ринулась в кварталы бедняков, поражая их, покрывая их тела язвами. Потом появлялись санитары, хватали заболевших и в мешках увозили в отдаленные больницы. Женщины плакали, ибо знали, что никогда больше не увидятся со своими мужьями.
Да, богиня наслала черную оспу на богачей: откуда ей, дикой богине из африканских лесов, было знать о вакцине и прочих достижениях науки?! Но сделанного не воротишь, черная смерть сорвалась с привязи и пошла гулять по городу, и Омолу ничего уже не оставалось, как разрешить ей делать свое дело. Но все же богине жаль стало неимущих своих детей, и она превратила черную оспу — в ветряную, глупую и безобидную болезнь не опасней кори. Но санитары все равно продолжали врываться в дома бедняков и забирать больных в лазареты за городской чертой. Навещать их не полагалось, и больные по целым дням никого не видели. О смерти их никому не сообщали, а если кто-то чудом возвращался домой, на него глядели как на воскресшего из мертвых. Газеты писали об эпидемии и о необходимости поголовного оспопрививания. На кандомбле день и ночь грохотали барабаны — нужно было умилостивить грозную богиню, утишить ее гнев. Но Омолу была непреклонна, Омолу сопротивлялась вакцине.
В жалких домишках бедняков плакали женщины от страха перед заразой, от страха перед больницей.
В шайке первым заболел Алмиро. Однажды ночью, когда негритенок Барандан, невзирая на строжайший запрет Педро Пули, пробрался к Алмиро в уголок, тот пожаловался:
— Ужас как все тело чешется, — и показал покрытые нарывами руки. — Кажется, у меня жар.
Барандан был паренек не робкого десятка, все это знали. Но унаследованный от многих поколений африканских предков ужас перед оспой, перед недугом Омолу был у него в крови. И потому, забыв про то, что его отношения с Алмиро могут стать всем известны, он шарахнулся в сторону, натыкаясь на спящих и вопя:
— У Алмиро — оспа! У Алмиро — оспа!
Все повскакали на ноги и с опаской подошли к больному. Алмиро зарыдал. Педро Пуля еще не вернулся. Не было ни Профессора, ни Кота, ни Большого Жоана, так что командование принял на себя Безногий. В последнее время он ходил мрачнее тучи, почти ни с кем не разговаривал, а если раскрывал рот, то лишь для того, чтобы поиздеваться над кем-нибудь, затеять ссору с каждым, кто подвернется под руку. Исключение он делал лишь для Педро. Леденчик молился за него горячей и чаще, чем за остальных, и временами с ужасом думал, что Безногого обуял нечистый. Падре Жозе Педро был с ним, как всегда, кроток и терпелив, но Безногий сторонился его: он знать никого не хотел, а если встревал в чей-нибудь разговор, то через минуту начиналась драка.
Когда он направился к Алмиро, все поспешно расступились перед ним: Безногий внушал мальчишкам не меньший страх, чем оспа. Несколько дней назад в пакгауз забежал изголодавшийся щенок: сначала Безногий мучил его, но потом привязался, полюбил и теперь постоянно возился с ним, словно в нем заключался для него смысл жизни. Вот и теперь он отвел пса подальше от Алмиро, а потом вернулся к больному. «Капитаны» старались близко не подходить, издали разглядывали нарывы, покрывавшие его грудь. Прежде всего Безногий гнусавым голосом пообещал Барандану:
— Ага, негр безмозглый, ты с ним путался, — теперь и у тебя высыпет на этом самом месте.
Барандан поглядел на него с ужасом. Потом Безногий заявил, обращаясь ко всем:
— Что ж, и нам по милости этого сосунка прикажете оспой болеть?
Мальчишки выжидательно молчали. Алмиро, закрыв лицо руками, прижавшись к стене, плакал навзрыд. Безногий продолжал:
— Он сию минуту уйдет отсюда. Понял, Алмиро? Уйдешь из пакгауза, сядешь где-нибудь на улице, чтобы эти кошколовы-санитары тебя подобрали и свезли в больничку.
— Нет! Нет! — закричал в ужасе Алмиро.
— Не нет, а да. Сюда мы их звать не будем: незачем им знать, где наша «норка». А ты собери все свое барахло и выметайся отсюда к чертовой матери, пока всех не перезаразил.
Алмиро все твердил «нет, нет!» и рыдал все громче. Негритенок Барандан дрожал всем телом, Леденчик сказал, что это Божья кара за грехи, остальные замерли в растерянности. Безногий уже собрался силой выкинуть Алмиро за порог, но тут Леденчик, крепко прижав к груди образок Пречистой Девы, воскликнул:
— Надо молиться! Это Господь карает нас за наши прегрешения! Мы погрязли в грехах, вот Господь и покарал нас. Молитесь! Вымаливайте прощения! — Звучный голос его возвещал еще больше беды.
Кое-кто молитвенно стиснул ладони, и Леденчик начал читать «Отче наш». Но Безногий отпихнул его в сторону:
— Сгинь, святоша!
Но тот продолжал молиться вслух. Алмиро плакал и повторял: «Нет! Нет!» Остальные стояли в растерянности. Барандан трясся от страха, думая, что уже подцепил заразу.
— Ну, вот что, — снова заговорил Безногий. — Добром не пойдешь — мы тебя выкинем силой. А иначе все подохнем! Вы что, не понимаете? Надо убрать его отсюда, а на улице его подберут санитары, свезут в больницу.
— Нет. Нет. Ради Бога, нет, — всхлипывал Алмиро.
— Это кара… — твердил Леденчик.
— Заткни глотку! — прикрикнул Безногий. — Бери его, ребята, раз сам не хочет идти.
Видя, что «капитаны» мнутся в нерешительности, он подошел к Алмиро и уже приготовился дать ему пинка:
— Кому сказано? Проваливай вместе со своими болячками!
Алмиро съежился
— Нет! Ты не имеешь права, Безногий! Я тоже — «капитан». Пусть Педро придет…
— Это Божья кара, Божья кара… — повторял Леденчик, и Безногий вконец разъярившись от этих слов, пнул Алмиро ногой:
— Убирайся, зараза! Убирайся, херувимчик!
Но в эту минуту кто-то схватил его за плечо и отшвырнул в сторону.
Это был Вертун с револьвером в руке. Он загородил Алмиро собой, глаза его сверкали, как вспышки выстрелов.
— Кто подойдет — схлопочет пулю! — сказал он, с мрачной угрозой оглядывая лица стоявших перед ним.
— Какого черта ты вылез? — Безногий все еще надеялся переломить ход дела в свою пользу.
— Алмиро — член шайки. Он — наш. Он правильно говорит. Выкидывать его вон я не позволю. Что он — солдат, «фараон»? Дождемся Педро, ему решать. А до его прихода, чтоб никто не смел трогать Алмиро, — пристрелю, как легавого.
«Капитаны» разбрелись кто куда. Безногий сплюнул с досады:
— Все вы — погань трусливая… — и отошел. Он улегся на полу рядом со своей собакой, и те, кто находился поблизости, слышали, как он бормотал: «Трусы, трусы».
Вертун, не выпуская из рук револьвера, стоял, загораживая собой Алмиро, а тот продолжал плакать, поглядывая на язвочки, усеявшие все его тело. Леденчик молился, прося Господа явить не справедливость, но милосердие.
Потом он вспомнил о падре Жозе Педро и опрометью выбежал из пакгауза. Но и торопясь к дому падре, он продолжал молиться, и страх перед гневом Бога застигал ему глаза.
Через некоторое время вернулся Педро Пуля в сопровождении Профессора и Большого Жоана. Предприятие их увенчалось успехом, и они, смеясь, обсуждали подробности. Кот — он тоже ходил с ними — заглянул по дороге к Далве. Войдя в пакгауз, троица прежде всего увидела Вертуна с револьвером в руке.
— Это еще что такое? — спросил Педро.
Безногий поднялся и вместе со своим псом подошел к ним.
— Вертун, тварь сертанская, не дает нам сделать как решили. — Он кивнул в сторону Алмиро. — У нашего ангелочка — оспа.
Большой Жоан съежился. Педро поглядел на Алмиро. Профессор шагнул к Вертуну.
— Расскажи, как было дело, — велел Педро.
— Малец подцепил проклятую заразу. — Вертун показал на плачущего Алмиро. — А сволочь Безногий — хуже полицейского — хотел выкинуть его на улицу, чтоб санитары забрали. Я до поры не встревал. А тот не хочет идти. Тогда все они, — он сплюнул, — решили выбросить его. А он говорит: подождите, Педро придет, рассудит. Я подумал: он верно говорит, и вступился. Нельзя так со своими поступать, это ж не полицейский…
— Ты хорошо сделал, Вертун, — хлопнул его по плечу Педро. — Так у тебя оспа?.. — спросил он у Алмиро.
Тот только кивнул, сотрясаясь от рыданий.
— А что ж мы можем сделать? — крикнул Безногий. — Сюда санитаров не позовешь: завтра же вся Баия будет знать, где скрываются «капитаны песка». Надо отвести его в город. Хочешь не хочешь, а надо…
— Не твое дело решать! — сказал Педро. — Чего ты раскомандовался? Отойди, пока я тебе не двинул.
И Безногий, бормоча что-то себе под нос, отошел. Щенок завозился у его ног, он пнул его, но тотчас, пожалев, притянул к себе и стал гладить, не переставая наблюдать за тем, что происходило рядом.
А Педро Пуля подошел к Алмиро. Большой Жоан тоже было шагнул за ним, но не совладал с собой: страх перед оспой, живший в его душе, пересиливал даже его доброту. Рядом с Педро оказался один Профессор.
— Покажи-ка, — сказал он Алмиро.
Тот вытянул руки, сплошь покрытые язвочками.
— Пустяки, — облегченно вздохнул Профессор. — Когда настоящая оспа, нарывы сразу чернеют…
Педро размышлял. Молча прошелся по пакгаузу. Большой Жоан все-таки сумел победить свой страх и медленно, точно каждый шаг давался ему с неимоверным трудом, подошел к Алмиро поближе. В эту минуту в двери влетел Леденчик, а за ним — падре. Он поздоровался, спросил, кто заболел. Леденчик показал на Алмиро, и падре опустился рядом с ним на пол, взял его руку, внимательно осмотрел. Потом сказал Педро:
— В госпиталь надо.
— В больницу?
— Да.
— Нельзя, — ответил Педро.
Безногий снова оказался рядом с ними.
— А я о чем толкую столько времени?! В больницу, в больницу!
— Никуда он не пойдет, — повторил Педро.
— Но почему, сын мой? — спросил падре.
— А потому, ваше преподобие, что из больницы никто еще не возвращался. Никто, понимаете? Алмиро — один из нас. Мы не можем это сделать.
— Но ведь есть закон…
— Умирать?
Падре смотрел на вожака «капитанов» широко раскрытыми глазами. Эти бездомные мальчишки словно задались целью каждый раз ошеломлять его: они гораздо умней, чем кажутся. А в глубине души он знал, что они правы.
— Никуда он не пойдет, — сказал Педро.
— Ну и что ж тогда ты собираешься делать?
— Сами выходим.
— Как?
— Позову матушку Анинью.
— Она не умеет лечить оспу…
Педро растерялся и только после долгого молчания сказал:
— Все равно… Пусть лучше умрет здесь, чем в лазарете.
— Да он же всех перезаразит! — снова вмешался Безногий. — Мы все заболеем… — кричал он, обращаясь к остальным членам шайки. — Нельзя его оставлять!
— Заткнись, сволочь! — взвился Педро.
— А ведь он прав, — тихо сказал падре.
— Мы не отдадим его в больницу. Вы же добрый человек, падре, как вы не понимаете, что там-то он наверняка погибнет. Из этих бараков живыми не выходят.
Падре знал, что это правда, и молчал, смешавшись.
Тут подал голос Большой Жоан:
— А родных у него нет?
— У кого?
— У Алмиро. Есть, я вспомнил!
— Не пойду я домой, — снова зарыдал тот. — Я сбежал оттуда!
Педро наклонился к нему и ласково произнес:
— Успокойся, Алмюро. Сперва я схожу, поговорю с твоей матерью. Потом мы отведем тебя. Там вылечишься и ни в какую больницу не пойдешь. А падре пригласит доктора, так я говорю, ваше преподобие?
— Так, — отвечал падре Жозе Педро.
Существовал закон, в соответствии с которым граждане были обязаны извещать органы здравоохранения о всех случаях заболевания оспой, чтобы больные были немедленно изолированы. Падре Жозе Педро этот закон был известен, но он снова нарушил его, став на сторону «капитанов песка».
Мать Алмиро вместе со своим любовником жила за Сидаде-да-Палья: она была прачкой, сожитель ее ковырялся на своем крошечном наделе. Когда Педро разыскал ее, она едва не сошла с ума. Алмиро тотчас забрали из пакгауза, а вскоре падре привел врача. Однако, на беду, врач этот приискивал себе доходное местечко в городском санитарном управлении и потому немедля сообщил о больном куда следует. Алмиро все-таки увезли в больницу, а над головой падре стали собираться тучи: врач (он всем представлялся вольнодумцем, а на деле был порядочным мракобесом) донес и на него, обвинив в укрывательстве. Власти передали дело в канцелярию архиепископа. И вскоре падре был вызван к канонику, возглавлявшему это почтенное учреждение, и явился туда, не предвидя для себя ничего хорошего.
Тяжелые шторы, кресла с высокой спинкой, на одной стене — портрет Игнатия Лойолы, на другой — распятие. Длинный стол, дорогие ковры. Когда падре Жозе Педро вошел в эту комнату, сердце его билось учащенно. Причины вызова были ему не совсем ясны, и поначалу он подумал даже, что вызван в епископский дворец для получения прихода, который он бесплодно ждал уже больше двух лет. «Неужели наконец получу приход?» — подумал он, и на губах его заиграла счастливая улыбка. Вот когда наконец он станет настоящим священнослужителем и души прихожан будут всецело вверены его попечению и духовному руководству. Вот когда он обретет полное право служить Господу. «Но как же оставить детей — бездомных и беспризорных детей Баии? — думал он, и к радости его примешивалась легкая печаль. Ведь он — один из немногих друзей этих мальчишек. Падре, который займет его место, возиться с ними не будет. Прочтет после обедни воскресную проповедь в колонии — и делу конец, а мальчишки — они и так-то не слишком жалуют священников — будут злиться оттого, что в этот день получат свою похлебку на полчаса позже». В ожидании приема падре Жозе Педро погрузился в невеселые размышления о своих подопечных. Нельзя сказать, что успехи велики, но ведь следует учесть, что начинал он на пустом месте и часто был вынужден поворачивать вспять. И выжидать удобного случая. Лишь совсем недавно удалось ему полностью завоевать доверие «капитанов»: ничего, что они не принимают всерьез его сан, — важно, что относятся к нему они как к другу. А для этого падре приходилось не раз поступаться своими принципами… Не беда: если хотя бы Леденчик оправдает его надежды, все простится. Случалось, что падре поступал вопреки тому, чему его учили, и даже совершал такое, что церковь осуждает. Но ведь ничего другого ему не оставалось… Вот тут-то он и сообразил, что вызвали его скорей всего как раз из-за этих мальчишек. Конечно, из-за них! Богомолки давно уже чешут языки насчет странной дружбы падре с малолетними жуликами… А тут еще эта история с Алмиро. Теперь можно не гадать о причинах вызова — дело ясное. Осознав это, падре Жозе Педро сильно испугался. Его строго накажут, и, разумеется, никакого прихода он не получит. А как он ему нужен!.. Ведь у него на руках — старуха мать, и сестра учится в педагогическом институте, — ей тоже надо помогать… И тут же подумал о том, что, быть может, все делал не так, как надо, и архиепископ им недоволен. А в семинарии его учили повиновению… И снова на ум пришли беспризорные баиянские мальчишки, мелькнули перед глазами лица Леденчика, Профессора, Педро, Безногого, Долдона, Кота. Их надо спасти, они еще дети… О детях сильнее всего тревожился Иисус Христос. Во что бы то ни стало их надо спасти! Не по своей вине творят они зло…
В эту минуту вошел каноник. Падре был так глубоко погружен в размышления, что совсем забыл о времени и не знал, давно ли сидит здесь. Не сразу заметил он и вошедшего неслышными шагами каноника. Тот был высок ростом, худощав, угловат, одет в чистейшую сутану, редкие волосы тщательно приглажены, губы плотно сжаты. На шее висели четки. Весь облик его дышал святостью, и это не противоречило суровому взгляду, резким чертам лица, строго поджатым губам. Каноник не внушал симпатии; безупречность отделяла его от всего мира как панцирь, наглухо. Говорили, что он человек большого ума и строгих правил, блистательный проповедник, восхищались его незапятнанной репутацией. Остановившись, он внимательно оглядел приземистую фигуру падре, его грязную, в двух местах заштопанную сутану, заметив и его робкую позу, и то выражение добродушной простоватости, которое всегда было на его лице. За эти несколько минут каноник без труда прочел в бесхитростной душе падре все, что было ему нужно. Потом кашлянул. Падре Жозе Педро увидел каноника, вскочил, почтительно поцеловал ему руку.
— Садитесь. Мне надо с вами поговорить.
Ничего не выражавший взгляд скользнул по лицу падре. Каноник сел, стараясь, чтобы грязная сутана посетителя не прикасалась к его собственной — опрятной и отглаженной, скрестил руки на груди. Его голос удивительно не вязался со всем его обликом: он звучал с какой-то почти женственной мягкостью, но в каждом слове ясно чувствовалась непреклонная воля. Падре, склонив голову, ждал, когда каноник заговорит. И тот заговорил:
— На вас поступили весьма серьезные жалобы.
Падре Жозе Педро попытался изобразить на лице недоумение, но задача была ему явно не по силам, тем более что он продолжал думать о «капитанах». Губы каноника тронула легкая улыбка:
— Думаю, вы понимаете, о чем идет речь…
Падре смотрел на него широко открытыми глазами, но, спохватившись, потупился.
— Наверно, о детях…
— Грешник не может скрыть своего прегрешения, оно неотступно стоит перед его мысленным взором… — проговорил каноник, и при этих словах даже подобие сердечности исчезло.
Жозе Педро затрепетал. Начинается то, чего он так боялся: священнослужители, которым он обязан подчиняться и которые могли постичь истинную волю Господа, считают, что он вел себя неправильно. Он трепетал не перед каноником, и не потому, что боялся гнева архиепископа: падре Жозе Педро страшился нанести обиду Богу. И даже руки у него задрожали:
Голос каноника вновь смягчился, — он звучал теперь мягко и нежно, как у женщины — как у женщины, которая говорит мужчине, что никогда не будет принадлежать ему:
— Да, падре, нам неоднократно жаловались на вас, но его преосвященство закрывал на это глаза в надежде, что вы сами осознаете свои заблуждения и исправитесь…
Взгляд его был суров. Падре Жозе Педро опять опустил голову.
— Не так давно мы получили жалобу вдовы Сантос. Оказывается, вы не препятствовали банде каких-то мальчишек издеваться над нею. Точней говоря, вы даже подстрекали этих хулиганов. Что вы мне на это ответите, падре?
— Это неправда, сеньор каноник.
— Вы хотите сказать, что вдова Сантос лжет?
Каноник сверлил его глазами, но на этот раз падре выдержал его взгляд и повторил:
— Это неправда.
— Вам, должно быть, известно, что вдова Сантос — одна из самых ревностных и богобоязненных наших прихожанок, защитница благочестия и веры. Вам известно, как щедро она жертвует?..
— Я объясню, как было дело…
— Не перебивайте меня. Разве вас не учили в семинарии смиренно и почтительно слушать тех, кто призван руководить вами на стезе священнослужения? Впрочем, мне припоминается, что вы не были в числе первых учеников…
Падре Жозе Педро знал это, и не было необходимости напоминать, что в семинарии он считался из последних. Именно поэтому так боялся он совершить ошибку и оскорбить Господа. Наверно, каноник прав: ведь он такой умный и так близок к Господу, а это — больше чем ум, это высшая мудрость.
Каноник сделал небрежное движение, точно отбрасывая прочь историю со вдовой, и голос его опять зазвучал проникновенно и мягко:
— Теперь перейдем к гораздо более серьезному делу. По вашей вине, падре, у нас возникли трения с городскими властями. Вам известно, что вы натворили?
Падре и не пытался отрицать:
— Вы про мальчугана, захворавшего ветрянкой?
— Оспой, падре, оспой. Вы скрыли это от санитарных властей…
Вера падре Жозе Педро в милосердие Божье была беспредельна. Он часто думал, что Господь не осудит его за то, что он делал. И сейчас эта вера придала ему сил выпрямиться и взглянуть в лицо каноника.
— Вы знаете, что такое лепрозорий? Каноник не ответил.
— Оттуда возвращаются единицы. А тут — мальчик, ребенок… Отправить его в бараки — все равно что совершить убийство!
— Это не наше дело, — произнес каноник тусклым, лишенным интонаций голосом, однако очень убежденно. — Это компетенция санитарного управления. А мы обязаны уважать закон.
— Даже если этот закон противоречит милосердию Господа?
— Что вы знаете о милосердии Господа? Не переоцениваете ли вы свой разум, берясь судить о божественных предначертаниях? Вас обуяла гордыня.
— Я хорошо знаю, что я — невежда, недостойный служить Богу, — попытался объясниться падре Жозе. — Но эти дети растут, как трава, до них никому нет дела, и потому я намеревался…
— Доброе намерение, не оправдывает дурных поступков, — прервал его каноник, и мягкость, с которой он произнес эти слова, противоречила заключенной в них непреклонности.
Падре опять почувствовал душевное смятение, но, обратив помыслы к Богу, сумел овладеть собой:
— Что же дурного в моих поступках? С этими мальчиками никто и никогда не говорил всерьез о Боге. Они не имеют представления о вере, они валят в одну кучу свитых и негритянских идолов. Я хотел спасти заблуждающихся…
— Я ведь уже сказал вам, что вы действовали из благородных побуждений, но деяния ваши оказались пагубны…
— Но ведь вы не знаете этих мальчишек! — воскликнул падре и тотчас почувствовал на себе острый взгляд каноника. — Они еще дети по годам и взрослые по образу жизни. Они ведут себя как мужчины, они уже познали и испытали всю житейскую грязь и мерзость… Для того чтобы не отпугнуть их, мне и приходилось иногда поступать против совести.
— Вы пошли у них на поводу.
— Да, мне случалось подчиняться им в мелочах, но лишь затем, чтобы достичь успеха в целом.
— Вы закрывали глаза на преступления этих выродков и тем самым одобряли их.
— Да в чем же они виноваты?! — Падре вдруг вспомнились слова Жоана де Адана. — Кто заботится о них? Кто их учит и наставляет? Кто им помогает? У кого найдется для них доброе слово? — Падре был так возбужден, что каноник, не переставая сверлить его глазами, отодвинулся подальше. — Они воруют, чтобы не умереть с голоду, а состоятельные люди предпочитают швырять деньги, жертвовать на церковь и даже не вспоминают о том, что рядом с ними голодают дети! В чем же их вина?..
— Прошу вас замолчать, — повелительно произнес каноник. — Если бы я не знал вас, то подумал бы, что слышу коммуниста. Да и нетрудно стать коммунистом, потершись среди этого сброда и наслушавшись всяких бредней… Вы и впрямь коммунист, падре, вы — враг церкви.
Жозе Педро глядел на него в ужасе. Каноник поднялся, простер к нему руку.
— Хочу верить, что Господь в неизреченном милосердии своем простит ваши слова и поступки. Вы оскорбили Бога и церковь! Вы запятнали бесчестьем одеяние священнослужителя. Вы попрали законы государства и церкви. Вы действовали как коммунист. И поэтому мы не можем доверить вам приход. Ступайте, — тут голос его, не потеряв властных, не допускающих возражений интонаций, вновь зазвучал мягко, — ступайте, покайтесь в своих грехах, всецело посвятите себя добрым католикам вашей церкви, выбросьте из головы эти коммунистические бредни — иначе мы будем вынуждены принять более суровые меры. Неужели вы думаете, что Господь одобряет ваши поступки? Взгляните на себя трезво: вам ли пытаться проникнуть в сокровенный смысл божественных откровений?..
Он повернулся к Жозе Педро спиной и направился к двери. Падре в растерянности сделал два шага следом, хрипло, как в удушье, проговорил:
— Среди них есть мальчик, который хотел бы стать священником…
— Наш разговор окончен, падре. Вы свободны. Да вразумит вас Господь.
Но падре Жозе неподвижно стоял еще несколько минут, словно хотел что-то сказать, но так ничего и не произнес, только глядел на дверь, за которой скрылся каноник. Он ни о чем не мог думать и стоял в своей грязной, заплатанной сутане, чуть подавшись вперед, все еще протягивая вслед ушедшему руки, широко открыв испуганные глаза, беззвучно шевеля подрагивающими губами. Тяжелые шторы не пропускали в комнату солнечный свет. Со всех сторон Жозе Педро обступала тьма.
Коммунист… Бродячие музыканты на удивление слаженно и стройно играли какой-то старинный вальс:
«Душа моя тоскует, спаси меня Господь…»
Падре Жозе Педро прислонился к стене. Каноник сказал, что не ему пытаться постичь волю Божью. Каноник сказал, что он глуп, что поет с голоса коммунистов. Слово «коммунист» не давало падре покоя. Священники со всех амвонов проклинали тех, кого называют так. И вот теперь назвали и его… А каноник умен и учен и потому близок Господу: ему легко услышать Божий глас. Да, он, падре Жозе Педро, совершил ошибку, впустую убил два года, два тяжких года… Он хотел помочь сбившимся с пути детям. Неужто они и впрямь сами виноваты во всех своих бедах? Христос… Лучезарный, вечно юный образ… Он слышал, что и Христа считали революционером и он тоже любил детей. Горе тому, кто причинит зло ребенку. А вдова Сантос — защитница святой веры… Значит, и ей слышен голос с небес? Два года впустую… Конечно, ему приходилось идти на уступки, а как же было иначе завоевать доверие этих мальчишек? Они не похожи на других детей, Они знают все на свете, всю грязь и мерзость жизни, всю ее изнанку. И все-таки остаются детьми. Но разве можно было обращаться с ними, как с теми мальчиками, что получают в иезуитском коллеже первое причастие? У тех и мать, и отец, и сестры, и наставники, и исповедники, и еда, и одежда — все есть… Но смеет ли он даже в мыслях спорить с каноником? Каноник умен и учен, ему внятен глас Господа. Он близок Господу. А он, падре Жозе Педро?.. «Вы не были в числе первых учеников»… Он скверно учился, Бог скудно наделил его способностями… Станет ли Господь являть истину невежде? Да, он слушал речи грузчика Жоана… Выходит, он сам — вроде него?.. Он — коммунист? Но коммунисты — дурные люди, коммунисты хотят погубить страну. А грузчик Жоан честен и добр. И все же он коммунист. А Христос? Нет, нет, об этом страшно и думать… Каноник разбирается во всем этом куда лучше недоучки падре в заплатанной сутане. Каноник умен, а Господь — это высшая мудрость… Но Леденчик хочет стать священником… Это — истинное его призвание. Но ведь он погряз в грехах, он ворует, шарит по карманам, тащит все что плохо лежит… Это не его вина… Он, падре, говорит как коммунист… А почему вон тот катит мимо в автомобиле, дымит дорогой сигарой?.. Он говорит как коммунист, сказал каноник. Простит ли ему Господь?
Падре Жозе Педро стоит, прислонившись к стене. Замирают последние звуки музыки, —оркестр уходит. Глаза его широко открыты.
…Да, Господь иногда говорит и с самыми невежественными из чад своих. С самыми неучеными… Пусть я — невежда. Выслушай меня. Господи! Ведь это дети, несчастные дети! Что могут они знать о добре и зле, если никто никогда не объяснял им, что это такое? Матери никогда не гладили их по голове, отцы никогда не говорили с ними. Господи, они ведь и вправду не ведают, что творят. Вот почему я — с ними, вот почему я поступал так, как хотели они…
Падре воздевает руки к небу.
Неужели если ты попытался хоть немножко скрасить жизнь этим обездоленным — значит стал коммунистом? Спасать их погибающие души, выправлять их искалеченные судьбы — значит быть коммунистом? Раньше из них вырастали только жулики, карманники, в лучшем случае — портовая шпана или сутенеры. Я хочу, чтобы они познали вкус честно заработанного хлеба, чтобы стали порядочными людьми… А из колонии они выходят еще хуже, чем были. Господи, пойми меня: зверством и порками с ними не сладишь. Только терпением, только добром… Ведь и Христос заповедал нам это. Почему же я — коммунист? Господь явит откровение и невежде, тут не в учености дело… Что же — бросить «капитанов» на произвол судьбы? Прихода теперь не видать… Мать заплачет, когда узнает… А сестра не сможет окончить свой институт… Она тоже хочет учить детей, только других, тех, у кого есть и отец с матерью, и книги… А эти мальчишки бродят по улицам, ночуют под открытым небом, или под мостами, или в холодном пакгаузе с прохудившейся крышей… Нет, я не брошу их, не оставлю одних. За кого же Господь — за меня или за каноника? Вдова Сантос… Нет, я прав, я, а не они! Да, я глуп и невежествен и могу не расслышать Божий глас, но Бог обращается иногда и к таким, как я. (Падре Жозе заходит в какую-то церковь.) Я останусь с ними! (Он выходит и снова медленно бредет вдоль стены.) Я не сверну с пути. Ну, а если путь мой ведет не туда, Господь меня простит. «Доброе намерение не оправдывает дурных поступков»… Но ведь Бог всеблаг и милосерден. Я буду продолжать начатое! Быть может, не все из них станут ворами, — как счастлив тогда будет Христос… Вот он улыбается мне! Какой свет исходит от него! Он улыбается мне! Благодарю тебя, Господи!..
Падре становится на колени посреди улицы, не опуская воздетых к небу рук. Люди поглядывают на него с недоуменными улыбками, и он, устыдившись, встает и прыгает на подножку трамвая.
— Вот как напился, бесстыдник, а еще падре, — замечает кто-то.
Столпившиеся на остановке люди смеются.
Грязным ногтем Долдон сковырнул болячку на руке. Так и есть — черная! То-то его бросает в жар и ноги как ватные. Это оспа. Бедные кварталы охвачены оспой. Врачи утверждают, что эпидемия идет на убыль, но каждый день кто-нибудь заболевает, каждый день увозят людей в бараки. Обратно не приходит никто. Вот и Алмиро, из-за которого разгорелся весь сыр-бор, попал в больницу, а назад не вернулся. Славный был паренек, хорошенький, как херувим. Поговаривали, будто он и Барандан… Ну и что? Он же никому зла не делал, нрава был кроткого… Какой шум поднял тогда Безногий… А теперь, как узнал, что Алмиро умер, во всем винит себя, ни с кем не разговаривает, все сидит со своим псом, вроде тронулся…
Долдон закурил, прошелся по пакгаузу. Один только Профессор сидел в своем углу. В эти часы редко кого застанешь в «норке». Профессор заметил его еще при входе:
— Кинь сигаретку, Долдон.
Долдон дал ему закурить, потом подошел к своему месту, связал в узелок вещички.
— Ты что, уходишь?
Долдон с узелком под мышкой остановился над ним.
— Отваливаю, Профессор. Смотри не говори никому. Только Пулю предупреди.
— А куда ты?
Мулат рассмеялся:
— В больницу!
Профессор посмотрел на его руки, на грудь, усеянные нарывами.
— Не ходи, Долдон.
— Почему же это мне не ходить?
— Разве ты не знаешь?.. Кто в барак попал, тому крышка…
— Что ж, лучше здесь остаться и всех вас перезаразить?
— Выходили бы как-нибудь…
— Нет. Все подохнем. Алмиро было куда приткнуться, — это другое дело. А я на свете один как перст.
Профессор молчал, хотя ему многое хотелось сказать Долдону, который стоял над ним, — узелок в руке, а рука-то вся уже в болячках…
— Педро скажи, а остальным не обязательно, — сказал он.
— Все-таки пойдешь? — только и сумел выдавить из себя Профессор.
Долдон кивнул и направился к выходу. Оглядел раскинувшийся перед ним город и взмахнул рукой, словно прощаясь, — он был лихим портовым парнем, а ведь никто не умеет любить Баию сильней, чем они, — потом обернулся к Профессору:
— Когда будешь меня рисовать… Ты ведь нарисуешь с меня портрет, да?
— Нарисую, Долдон, — прошептал Профессор. Ему так хотелось сейчас произнести какие-нибудь нежные, добрые слова, словно он прощался с родным братом.
— Так вот, пусть оспы не будет видно. Ладно?
Силуэт его растворился во тьме. Профессор не мог вымолвить ни слова, в горле стоял ком. Но он знал, что Долдон, ушедший умирать в одиночку, чтобы никого не заразить, — прекрасен. Люди становятся такими, когда у них в сердце загорается звезда. Когда же они умирают, звезда эта вспыхивает в небесах. Так говорил Богумил. Долдон совсем еще мальчишка, но в груди у него — звезда. Он исчез, пески скрыли его, и только в этот миг окончательно понял Профессор, что никогда больше не увидит своего дружка. Тот ушел умирать.
На кандомбле в честь богини Омолу чернокожие жители Баии, уже отмеченные следами оспы, пели кантиги в ее честь.
Омолу наслала на Баию оспу. Она мстила богатым. Но у богатых была вакцина — откуда было знать про это лесной африканской богине, — богине, которой поклонялись негры. И оспа разгулялась в бедных кварталах, набросилась на народ богини Омолу. И тогда богиня превратила черную оспу — в ветряную, сделала смертельный недуг безобидной глупой болезнью. Но все равно мерли бедняки, мерли негры. Омолу объяснила: тому виной не болезнь, а больница. Она хотела всего лишь отметить своим знаком чернокожих сынов. Убивала же их больница… И на кандомбле люди молили богиню увести оспу из города — пусть набросится на богатых фазендейро из сертанов. У них деньги, и тысячемильные угодья, а про вакцину они и не слышали. И Омолу сказала, что уйдет в сертаны, и на кандомбле жрецы славили ее и благодарили.
Омолу обещала уйти прочь, а чтобы дети не забыли ее, напомнила им в прощальном песнопении, что когда-нибудь явится снова.
И баиянской таинственной ночью, под грохот барабанов-атабаке, Омолу вскочила на «Восточный экспресс» и отправилась в Жоазейро, — туда, где начинались сертаны. И оспа ушла за нею следом.
Долдон вернулся из больницы исхудалым: одежда болталась на нем, как на вешалке. Лицо его было изрыто рябинами. Когда он вошел в пакгауз, многие поглядели на него с опаской. Но Профессор сразу кинулся к нему.
— Поправился?
Долдон улыбнулся в ответ. Ему жали руку, хлопали по спине. Педро Пуля обнял его.
— Молодец! Я знал, что ты не пропадешь! Не таковский!
Подошел даже Безногий, а Большой Жоан просто не отходил от Долдона: тот оглядел товарищей, попросил закурить. Руки у него стали тонкими, как плети, кожа туго обтянула скулы, щеки впали. Он молчал, с любовью оглядывая старый пакгауз, толпившихся вокруг ребят, щенка, лежавшего у Безногого на коленях.
— Ну, как там, в больнице? — спросил Большой Жоан.
Долдон стремительно обернулся в его сторону. Гримаса отвращения искривила его лицо. Он медлил с ответом, а потом сказал с трудом, словно язык не слушался:
— И рассказать нельзя… Слишком страшно… Туда попасть — что заживо в гроб лечь.
Он посмотрел на мальчишек, пораженных его словами, и с горечью повторил:
— Заживо в гроб лечь… Это точно… — и замолчал, не зная, что еще сказать.
— Ну? — процедил сквозь зубы Педро Пуля.
— Вот тебе и «ну»! Не могу я, не могу! Не спрашивайте меня, ради Христа, ни о чем! — голова его бессильно поникла, голос стал еле слышен:
— Там как в могиле… Там живых нет.
Он поднял на товарищей глаза, моля ни о чем не спрашивать его. Большой Жоан сказал:
— Хватит, не мучьте его.
Долдон махнул рукой и еле слышно выговорил:
— Не могу… Слишком страшно…
Профессор взглянул на него. Грудь Долдона была вся в крупных оспинах, но в сердце его Профессор увидел звезду. В сердце Долдона сияла звезда.
Судьба
Они заняли угловой столик. Кот достал колоду, но ни Педро, ни Большой Жоан, ни Профессор, ни Долдон не проявили к игре никакого интереса. Здесь, в «Воротах в море», ждали они Богумила. Таверна была полна народа, а ведь несколько месяцев кряду никто сюда не ходил. Оспа не пускала. Но теперь черная смерть сгинула, и люди вспоминали тех, кого она унесла. Кто-то рассказывал о больнице. «Вот горе-то бедняком родиться», — пробурчал какой-то матрос.
За соседним столом заказали кашасы. На прилавке замелькали стаканы.
— Судьбу не перешибешь, — сказал старик. — Судьба твоя вон где решается, — и показал куда-то вверх.
Но Жоан де Адан возразил ему:
— Настанет день, когда мы сами перекроим свою судьбу…
Педро Пуля поднял голову, Профессор улыбнулся. Но Большой Жоан и Долдом, похоже, готовы были согласиться со стариком, который твердил свое:
— Никому не под силу изменить судьбу. Принимай безропотно, что тебе на небесах приготовили, — вот и все.
— Настанет день, и мы изменим свою судьбу! — сказал вдруг Педро, и все поглядели на него.
— Что ты понимаешь, малыш?.. — вздохнул старик.
— Это сын Белобрысого, это голос отца говорит в нем, — ответил Жоан де Адан. — А за то, чтобы изменить нашу судьбу, отец его отдал жизнь…
Он окинул взглядом всех сидевших в таверне. Старик замолчал, посмотрел на Педро с уважением. В ту минуту в сердца людей возвратилась вера. Где-то на улице послышался перебор гитарных струн.
Дата добавления: 2014-11-30; просмотров: 873;